Людовика была настолько встревожена своей беседой с отцом Игнатием, что поневоле мысленно желала скорейшего возвращения своего отца из путешествия.

Она обдумала свою беседу с иезуитом, вспомнила все слова, которые были сказаны им, и все это казалось ей крайне загадочным и все пугало ее. Она уже раскаивалась глубоко, что дала слово ничего не говорить своему отцу.

Она не могла уяснить себе ясно, чего она боится. Отец Игнатий вымолвил только одну угрозу, да и то какую-то немыслимую, невероятную. Как может он, капеллан дома, сделать ее нищей?

Эта угроза даже не идет к умному человеку. Но если, кроме этой угрозы, отец Игнатий не сказал ничего особенного, то она прочла в его глазах, в его лице что-то большее – какую-то угрозу, которую он побоялся произнести вслух.

И невольно Людовика ждала, что это свидание повлечет за собою другое; за этой беседой с капелланом непременно должна быть беседа с теткой. И она не ошиблась.

Спустя два дня ее пригласили пожаловать на половину старой графини.

Проходя длинную анфиладу комнат, Людовика невольно чувствовала, как дрожало в ней сердце.

Фигура тетки на своем обыкновенном месте с теми же очками на носу, с той же работой в руках не могла успокоить ее.

Казалось, тетка была все та же, приняла ее так же – вежливо и холодно, как всегда. Она и не ждала ласки, но в одном искоса брошенном на нее взгляде старой девы Людовика заметила какой-то отблеск того дикого огня, который горел в глазах иезуита при их объяснении. Ведь старая графиня была во всем эхом своего духовного отца, следовательно, гнев и неудача иезуита должны были отозваться и в ней.

– Сядь, моя милая, – произнесла графиня, – что поделываешь?