— И, помилуйте, Андрей Павлыч, что вам за охота такой вздор говорить? ведь я знаю, что вы хотите посмеяться надо мной.

— Отчего же вздор? природа большое утешение для сердец нежных и любящих. Но вот, вы опять сердитесь! да что же я сказал такого?

— То, что вы сами не понимаете, что говорите. И что за радость над всем и всегда смеяться?

— Над всем и всегда! сохрани боже! что вы это, Татьяна Игнатьевна! Пожалуйста, не говорите этого при других, а то — чего доброго — как раз прозовут меня волтерьянцем и дебоширом.

— Пожалуйста, переменимте разговор, Андрей Павлыч.

— Над всем и всегда! — повторил он медленно. — Вы ошибаетесь, Татьяна Игнатьевна: "над весьма немногим и весьма редко", — это будет гораздо справедливее.

— Как редко? да не вы ли смеялись надо мною, что я до сих пор еще не могу забыть покойную маменьку?

— Смеялся?.. Ну, не совсем чтоб смеялся…

— Не совсем! то есть, вы говорили, что не понимаете этой странной привязанности к прошедшему, что она обнаруживает недостаток жизненности, отсутствие понимания действительности. А знаете ли что? ведь все это что-то очень похоже на присутствие глупости, не так ли? ведь вы это хотели сказать?

— Я весьма сожалею, что мои слова перетолковываются вами в такую сторону… Послушайте, Татьяна Игнатьевна, вы не поняли меня; я хотел только сказать, что воспитание ваше дало ложное развитие вашим силам, сделало вас наклонною к мечтательности.