— Не заколдовано, а жить в нем надо. Минуту, значит, ловить.
Я как-то вдруг упал духом. Не далее как четверть часа тому назад я ехал по деревенской улице, видел пламя топящихся печей, видел мужиков, обряжающих дровни (некоторые даже шапки сняли, завидев меня), баб, спешащих к колодцу, и был уверен, что все это означает «согласны». И вдруг оказывается, что это-то именно и означает «несогласны», что все эти действия и признаки говорят о закоренелости и упорстве. Вот они совершают свой обычный дневной обряд, поднимаются от сна с полатей, с лавок и с пола, едут в поле за сеном и в лес за дровами, посылают баб за водою, задают корм лошадям и коровам, совершая все это рутинно, почти апатично, без всяких признаков закоренелости, — и, за всем тем, они упорствуют, они несогласны. Кто измерит глубину пучины, называемой мужицким сердцем! кто сумеет урегулировать воздушные колебания, которые производят зыбь на поверхности этой пучины!
— Вы бы, сударь, ослобонили меня! — пустил вдруг шип по-змеиному Лукьяныч, покуда я, в бессилии, мысленно восклицал: «Да где же конец этим оттяжкам!»
Я уж не впервые слышу эту угрозу из уст Лукьяныча. Всякий раз, как я приезжаю в Чемезово, он считает своим долгом пронзить меня ею. Мало того: я отлично знаю, что он никогда не решится привести эту угрозу в действие, что с его стороны это только попытка уязвить меня, заставить воспрянуть духом, и ничего больше. И за всем тем, всякий раз, как я слышу эту просьбу «ослобонить», я невольно вздрагиваю при мысли о той беспомощности, в которой я найдусь, если вдруг, паче чаяния, стрясется надо мной такая беда.
— Опомнись, Лукьяныч! что́ ты говоришь! — обратился я к нему.
— Да ведь умру — надо же тогда будет другого искать!
— А ты прежде кончи!
Он уставился глазами в землю и пощипывал одной рукой бородку.
— Кончать надо…* это так. И сам я вижу. Только кончим ли? Кабы вы настоящий «господин» были — это точно… Вот как березниковская барыня, например…
— Какая еще березниковская барыня?