Как они смеялись над ним! Как весело провели они эти полчаса, в продолжение которых Тейтч, на ломаном немецком языке, объяснял, ка́к сладко любить отечество и ка́к сильна может быть эта любовь! И что всего замечательнее: они смеялись во имя той же самой «любви к отечеству», именем которой и Тейтч посылал им в лицо свои укоры!

Что скажут об этом космополиты! Что подумают те чистые сердцем*, которые, говоря об отечестве, не могут воздержаться, чтобы не произнести: «Да будет забвенна десница моя, ежели забуду тебя, Иерусалиме!»* Как глубоко поражены будут те пламенные юноши, которых еще в школе напитывали высокими примерами Регулов и Муциев Сцевол, которые еще в колыбели засыпали под сладкие звуки псалма: «На реках вавилонских, тамо седохом и плакахом»?!*

О чем «плакахом»? Увы! нынче нет ни Иерусалима, ни Регулов, ни Муциев Сцевол! Зато есть хохочущий рейхстаг, есть президент Форкенбек, осушающий непрошеные слезы призывом к порядку, есть Бисмарк, освежающий разгоряченную* воспоминаниями об утраченном «Иерусалиме» голову насмешкою, почерпнутою из устава о благоустройстве и благочинии!

Происшествие это тем более затронуло нас, что наше время есть по преимуществу время превратных толкований*, которых мы, как известно, боимся до страсти. Не далее как накануне Плешивцев написал и представил князю Ивану Семенычу проект циркуляра, в котором, именно ввиду постоянного распространения «превратных толкований», любовь к отечеству рекомендовалась вниманию начальствующих лиц, как такое чувство, которое заслуживало со стороны их особливого внимания и поощрения. «Любовь к отечеству, — писалось в этом проекте, — родит героев. Она возвышает нравственную температуру человека, изощряет его ум и делает его способным не только к подвигам личной самоотверженности, но и к изобретению орудий с целью истребления врагов… Науки обязаны ей своим непрерывным развитием, чему примером служит Ломоносов, который, будучи рожден в податном состоянии, умер в чине статского советника… Но наипаче существенным оказывается ее влияние при отправлении денежных и натуральных повинностей, ибо только при деятельном содействии сего жизненного стимула достигается безнедоимочное поступление принадлежащих казне сборов… То же должно сказать и о бедствиях, которые, в форме повальных болезней, неурожаев и проч., постигают человеческий род и которые поистине были бы непереносны, если б бедствующему человеку не являлась на помощь любовь к отечеству, споспешествуемая благотворным сознанием, что закон неукоснительно преследует людей, не умеющих быть твердыми в бедствиях». В заключение изъявлялась надежда, «что, по всем этим соображениям, ваше превосходительство не оставите обратить ваше просвещенное внимание па столь важный предмет и в согласность сему озаботитесь сделать распоряжение, дабы в пределах вверенного вам ведомства упомянутое чувство воспитывалось и охранялось со всею неуклонностью и дабы превратным толкованиям были пресечены все способы к омрачению и извращению оного».

Эта бумага была плодом заветнейших замыслов Плешивцева. Он писал ее по секрету и по секрету же сообщил об ней лишь одному мне. Читая ее, он говорил: «Я здесь — Плешив-цев! понимаешь? Плешивцев, а не чиновник!» И затем, представив свою работу князю Ивану Семенычу, он даже несколько побаивался за ее судьбу.

— Заметь, братец, — говорил он, — об государстве ни одного слова! Отечество — и баста!

— Да, брат, это — штука! — отвечал я, с своей стороны.

Тем не менее надежда на успех все-таки была, хотя, должно сознаться, она основывалась преимущественно на каламбуре. Предполагалось, что в департаментской практике некоторые выражения до такой степени осинонимизировались, что нужно было нарочито подыскиваться, чтоб употребленная Плсшпвцевым тонкость могла быть понята. К числу таких однородных выражений принадлежали «отечество» и «государство», которые в департаменте употреблялись не только безразлично, но даже чередовались друг с другом, в видах избежания частых повторений одного и того же слова. Поэтому Плешивцев имел очень веские основания надеяться.

— Не догадаются! — таинственно шептал он мне.

— Не догадаются! — от всей души откликался и я.