С другой стороны, и Тебеньков не дремал, но тоже по секрету представил князю Ивану Семенычу проект циркуляра, о котором тоже сообщил только мне. Там писалось: «Любовь к отечеству, чувство, бесподобное само по себе, приобретает еще больше значения, если взглянуть на него как на одно из самых могущественных административных подспорьев… Будучи эксплуатируемо с осторожностью, но неукоснительно, оно незаметно развивается в чувство государственности, сие же последнее, соделывая управляемых способными к быстрому постижению административных мероприятий, в значительной степени упрощает механизм оных и чрез то, в ближайшем будущем, обещает существенные сокращения штатов, причем, однако ж, чиновники усердные и вполне благонадежные не токмо ничего не потеряют, но даже приобретут… Главнейшее же внимание должно быть обращено на то, дабы отечество, в сознании управляемых, ни в каком случае не отделялось от государства и дабы границы сего последнего представлялись оным яко непременные и естественные границы первого… История всех образованных государств, с самой глубокой древности и до наших времен, доказывает, сколь полезны бывали внушения сего рода, не токмо в годины бедствий, не перестающих и поныне периодически удручать род человеческий, но и во всякое другое, благоприятное для административных мероприятий время. А посему ваше превосходительство не оставите обратить на сей важный предмет ваше просвещенное внимание и в согласность сему озаботитесь сделать зависящие распоряжения, дабы в пределах вверенного вам ведомства упомянутое чувство любви к отечеству развивалось и охранялось со всею неуклонностью и дабы превратным толкованиям были пресечены все способы к омрачению и извращению оного».

Итак, оба друга мои сочинили по циркуляру. От одного разило государственностью, в другом очень осторожно, но в то же время очень искусно был пущен запах подоплеки. А так как я лично оплошал, то есть никакого циркуляра не сочинил, то мне оставалось только выжидать, который из моих приятелей восторжествует.

И вдруг в газетах появляется речь Тейтча, которая на все плешивцевские махинации проливает яркий свет!

— Не пройдет! нечего и думать! — шепнул мне Плешивцев еще утром, как только прочитал газетное известие.

Напротив того, Тебеньков сделался веселее и самоувереннее обыкновенного.

— Теперь мое дело в шляпе, — сказал он мне, — придется, может быть, несколько почистить: «отечества» поурезать да «государственности» поприпустить — и готово!

Вечером мы все были в сборе; но долгое время, словно сговорившись, не приступали к интересовавшему нас предмету. Плешивцев молча ходил взад и вперед по комнате, ерошил себе волосы, как бы соображая, нельзя ли и «подоплеку» соблюсти, и рейхстагу германскому букетец преподнести. Я ни о чем особенном не думал, но в ушах моих с какою-то мучительною назойливостью звенело: вот тебе и «седохом и плакахом»! Тебеньков тоже молчал, но это было молчание, полное торжества, и взгляд его глаз, и без того ясных, сделался до такой степени колюч, что меня подирал мороз по коже.

— Однако, чудеса на свете делаются! — сказал наконец я, чтобы завязать разговор.

— Да, брат! ничего не поделаешь! — отозвался Плешивцев, — вот она! вот она, подоплека-то, где сказалась!

— Encore cette malheureuse podoplioka![433] — весело воскликнул Тебеньков.