Какая, однако ж, странная эта московская томительная программа! Как понимать ее? Кто будет рассортировывать умников от неумников, первых ставить ошуйю, а вторых — одесную.* Вот, я думаю, одесную-то видимо-невидимо наберется! Нагалдят, насмердят — не продохнешь!

В прежние времена процедура рассортировки умников от неумников происходила очень просто. Явится, бывало, кто-нибудь из лиц, на заставах команду имеющих, выстроит всех в одну шеренгу и кликнет: зачинщики (по-нынешнему «умники»), вперед! Сейчас это выйдут вперед зачинщики, каждый получит, что ему по расчислению полагается, — и прав. Всякий знает, что, получив надлежащее, он спокойно может смешаться с массою заурядных смертных и что до следующего раза его тревожить не будут; в следующий же раз, может быть, и совсем бог помилует. Нынче, с упразднением застав, распорядиться таким образом некому. Некому выкликать клич, некому делать расчисления, некому воздавать надлежащее; стало быть, поневоле рассортировка «умников» и «неумников» должна быть предоставлена молодцам из Охотного ряда, а где такового не имеется — Осьмушниковым, Колупаевым, Разуваевым и молодцам, на персях у них возлежащим. Какой же возможен для них критериум для расценки! Критериум этот один: кто в книжку читает, кто чисто ходит, в кабаки не заглядывает (но к Донону), по́ходя не сквернословит (но потихоньку и по-французски), кто не накладывает, не наяривает — тот и «умник». Но ведь и московские сочинители топительных программ тоже и в книжку читают, и даже пером балуют — стало быть, и они «умники»? Или, быть может, они только полуумники?

И еще: немного говорил Грацианов, да много сказал. Ишь ведь: «ведет себя несвойственно званию» — как это понимать? Например, хоть бы я. Земли я лично не пашу, ремеслом никаким не занимаюсь, просто сижу и совсем ничего не делаю — кажется, что это званию моему не несвойственно? А между тем несомненно, что, говоря свои жестокие слова, он имел в виду именно меня. Уж не унылость ли моя ввела его в заблуждение? Имеет, дескать, постоянно унылый вид и этим других не только от дела, но даже от пищи отбивает… Господи помилуй! Да после того как меня «обидели», какой же вид более приличествует моему званию, как не унылый! Меня «обижают», а я буду суетиться, предлагать услуги и ликовать… ни за что! Назло буду слезы лить — гляди!.. Однако и это вещь поправимая, если умненько со мной поступить. Я уныл, но могу и паки возвеселиться. Куплю гитару и «Самоновейший песенник», и когда Колупаев, в сопровождении подносчиков и иных кабацких чинов, придут топить меня, яко «умника», я предъявлю ему вещественные доказательства и возглашу: я совсем не «умник», но такой же курицын сын, как и вы все! И при этом, пожалуй, такое еще слово вымолвлю, что они шапки передо мной снимут! Что нужно, чтобы произвести во мне подобное превращение? — нужно очень немногое: приказать. Прикажете унылый вид прекратить — и я прекращу.

Вообще, я не понимаю, из чего Грацианов тревожит себя и хлопочет. Вместо того чтоб гневаться, полемизировать, ссылаться на свидетельство граждан ретирадных мест и даже «под рукой» скрежетать зубами, объявил бы прямо: веселися, храбрый росс! — давным бы давно я трепака отхватывал. Да и этого не надо, совсем ничего не надо. Просто надлежит оставить меня в жертву унылости — только и всего. Ибо повторяю: ежели бы и в самом деле унылостью моею я хотел намекнуть, что «хорохорюсь», «кажу кукиш в кармане», — эка важность! Кажу так кажу, хорохорюсь так хорохорюсь — пущай!

Из всего вышеписанного всякий может заключить, что я и сам не весьма отличного о себе мнения. Ибо что же может быть менее лестно: человек «артачится», «фордыбачит», а его не токмо за это не бьют, но даже и внимания никакого на это не обращают? Однако ж и тут загвоздка есть. Говорят, будто бы это «не отличное мнение» касается не столько самого меня, сколько тех тенет, в которых я от рождения путаюсь. Вот, мол, какая тут затаенная мысль. Но ежели это и так — эка важность! Были бы тенета, а там, как я о них «промежду себя» полагаю, — это потом как-нибудь на досуге разберется. А покуда: веселися, храбрый росс! — и шабаш.

До меня даже такие слухи доходят, будто бы Грацианов ночей из-за меня не спит. Говорят, будто он так выражается: кабы у меня в стану всё такие «граждане» жили, как Колупаев да Разуваев, — я был бы поперек себя толще, а то вот принесла нелегкая эту «заразу»… И при последних словах будто бы заводит глаза в сторону Монрепо…

А я, признаюсь, на его месте все бы спал. Спал бы да тучнел, да во сне от времени до времени бредил: веселися, храбрый росс! И достаточно.

Сам себя человек изнуряет, сам развращает свою фантазию до того, что она начинает творить неизглаголаемая, сам сны наяву видит — да еще жалобы приносит! Ах, ты… Вот и сказал бы, кто ты таков, и нужно бы сказать, а боюсь — каких еще доказательств нужно для беспрепятственности спанья!

Ничтожный я! ничтожный! ничтожный! Ваше благородие! господин Грацианов! как вы полагаете, легко ли с этаким эпитетом на свете жить?

«Ничтожный» — это подлежащее. А сказуемое — фюить! Связки — не полагается. Ведь вон он, мой синтаксис-то, каков! А ваше благородие еще почивать не изволите! Изволите говорить, зараза! Ах-ах-ах!