Чудной ведь он! Ото всех прячется, да высматривает, какого-то, прости господи, Пафнутьева поджидает…
— Ах, боже мой! вот чудак-то!
— И я тоже пытал говорить. Как, говорю, возможно, чтоб господин Пафнутьев в Париже власть имел! И хошь бы что̀! «Бреслеты, говорит, на руки, и катай по всем по трем!» Оченно уж его там испугали, в отечестве-то! А человек-то какой преотличнейший! И как свое дело знает! Намеднись идем мы вместе, и спрашиваю я его: как, Федор Сергеич, на твоем языке «люблю» сказать? — Amo, говорит. «Ну, говорю, amo и тебя, и Капитолину Егоровну твою, и я, и жена, и все мы — amo!» Ну, усмехнулся: коли все, говорит, так уж не amo, a amamus! И за что̀ только такая на них напасть!
— Ну, бог милостив!
— И я тоже говорю. Только сердитые нынче времена настали, доложу вам! Давно уж у бога милости просим — ан все ее нет!
— Вам-то, впрочем, грешно бы пожаловаться.
— Мы-то — слава богу. Здоровы, при капитале — на что̀ лучше! А тоже и мы видим. Вот хоть бы на Федора Сергеича поглядеть — чего только он не вытерпел! Нет, доложу вам, и прежде строгости были, а нынче против прежнего вдвое стало. А между прочим, в народе амбиция в ход пошла, так оно будто и скучненько стало на строгости-то смотреть. Еще на моей памяти придет, бывало, к батюшке-покойнику становой-то: просто, мило, благородно! Посидит, закусит… Делов за нами нет, а по силе возможости… получи. А нынче он придет: в кепѐ да в погонах… ах, распостылый ты человек!
— Ну, это уж ваше личное чувство говорит.
— Нет, и не во мне одном, а во всех. Верьте или нет, а как взглянешь на него, как он по улице идет да глазами вскидывает… ах ты, ах!
— Ах, Захар Иваныч!