Словно ожгло меня это слово.
— Зверь ты! — говорю.
— Нет, — говорит, — не я зверь, а тот зверь, кто ее до настоящего довел… Ты, — говорит, — рукой махнул да в леса бежал, а ей весь век со мной в голоде да в нужде горе мыкать приходится… Так ин лучше не замай ты нас!
Смотрю я на нее; все думаю: «Не скажется ли в ней хоть на минуточку наше прежнее разлюбовное время-времечко?..»
Ну, и нет, как нет; стоит она как без чувств совсем, глазами в землю смотрит, только верхняя губа будто дрожит легонько. — Ну, — говорю, — ин и взаправду, Маша, прощай! Однако все-таки на росстанях, чай, поцеловаться надо…
Подошел к ней и обнял. Ну, ничего; и обнять и поцеловать себя дала, одно только обидно мне показалося: я ее целую, а она словно мертвая стоит… даже тепла в ней не чуть!
* * *
Так наше дело и кончилось. Вышел я от них как без памяти. Отхватал я, брат, в эту ночь верст тридцать с лишним. Иду да иду вперед, а куда иду — даже понятие потерял. Снег мокрый глаза залепляет, ветер в лицо дует, ноги в сугробах тонут, а я все иду и все о чем-то думаю, хоть истинной думы и нет во мне. Все это как во сне — от одного к другому переходит: и Маша-то тут, и не едал-то я, и сена вон стог в поле стоит, и ночь-то была впору холодная да темная. Останови да спроси, об чем, мол, сейчас думал? — ни в свете ответа не дашь!
Однако на утре уморился, и понятие это ко мне измором воротилось. Тут только догадался я, что заместо того чтоб к нашим на конный двор вернуться, я верст тридцать в сторону шагнул. Ну, не судьба, значит!
Вижу, навстречу мне мужичок с дровами едет. Мужичоночко этакой худенькой да мозглявенькой: «Ну, на что такому мозглецу топор?» — думаю. Подошел к нему.