— Прочь их! с лица земли их! вот мое мнение! Ррррр…
— А вы как насчет этого дела? — спросил Мичулин, обращаясь к Алексису.
— Моя грудь равно для всех отверста! — отвечал Алексис совершенно невинно.
За сим водворилось глубокое молчание.
— Извините, что обеспокоил вас, господа, — сказал Иван Самойлыч, намереваясь удалиться восвояси.
На это приятели отвечали, что это ничего, что, напротив, они очень рады и что если вперед случится какая-нибудь нужда, то смело обращался бы прямо к ним. При этом с немалым также искусством дано было ему заметить, что если между ними и существует некоторое разногласие, то это только в подробностях, что в главном они оба держатся одних и тех же принципов, что, впрочем, и самый прогресс есть не что иное, как дочь разногласия, и если их мнения не безусловно верны, то, по крайней мере, об них можно спорить.
Со всем этим Мичулин, конечно, не мог не согласиться, хотя, с другой стороны, не мог и не сознаться внутренно, что все это, однако ж, чрезвычайно мало подвигало его вперед.
На столе у себя он нашел тщательно сложенную записку. Записка была следующего содержания:
«Иван Макарыч Пережига, свидетельствуя свое совершенное почтение его высокоблагородию Ивану Самойлычу, честь имеет покорнейше просить его высокоблагородие, по случаю дня тезоименитства, пожаловать завтрашний день, в три часа пополудни, откушать обеденный стол».
С досадою отбросил он от себя затейливую записку и лег на кровать.