Венецуэла понравилась мне своей какой-то естественной слаженностью и легкой, южной, но уже и американской озабоченностью. Все там движется, строит и строится. Каракас пенится этим строительством и движением. Множество автомобилей напоминает Калифорнию. Нефть — кровь Венецуэлы. Русские устроены хорошо. В сущности они там, как в земном раю; только жалуются, что прикреплены к этой райской точке, окружены чертой города и окрестности им недоступны для прогулок, из-за змей и скорпионов, а выезд на пляжи океана ввергает в непереносимо-тропический климат. Наши эмигранты уже покупают себе участки и дома на окраинах Каракаса. Выросли две церкви на противоположных окраинах, одна при поселке района Катии, другая в районе Дос Лос Каминос. Настоятель этой последней, почтенный протоиерей И. Б., приглашает посетить их храм, жертвенно и трогательно сооруженный, около банановых пальм.
Дорога к экватору величава и спокойна. Пред сумерками самолет стало качать; мы вошли в сильную облачность, и не очень уютно стала поблескивать молния по сторонам. Но скоро мы выбились из этих грозовых туманностей. Поздним экваториальным вечером самолет снизился у Белэма… Когда распахнулась дверь самолета, и пассажиры, с некоторым, кажется, пиэтетом, стали выходить для прогулки на экваторе, неопытный в делах экваториальных, я ожидал находящей на меня волны нестерпимого нью-йоркского июльского воздуха, но почувствовал приятный холодноватый (экваториальный, очевидно, тоже) ветерок.
Поднялись мы с экватора в грозу. Она бушевала и полыхала, казалось, где-то совсем близко. Огромные молнии ходили все время по небу. Среди этого небесного пожара мы поднялись и пошли в озаряемую молниями небесную бездну. Но капитан знал пути неба. Гроза осталась в стороне, мы спокойно летели ночью над непроходимыми и неисследованными человеком местами нашей планеты, и солнечным, сияющим утром уже были в Рио-де-Жанейро… Мой калифорнийский прихожанин, русский американец, пригласил меня в свой дом — у самого берега океана. Окно моей комнаты выходило на солнечную набережную Капокаваны; пенящимся полумесяцем расстилался пляж Рио. Этот город, несомненно, один из самых красивых в Южной Америке. Вечером пришел местный настоятель, и мы проговорили с ним целый вечер. На следующий день он показал мне свою древнюю, русского стиля, светлую церковку Св. Мученицы Зинаиды, построенную русским вдовцом инженером, в память своей скончавшейся в Рио жены. Вечер мы провели у одного русского бразилианца, местного общественного деятеля и старожила. Он интересно рассказывал о русской эмиграции в Бразилии. В общем, там все устраиваются, но с земледелием в этой стране не все русские справляются. Общественная жизнь русских слаба и провинциальна. Бразилия же страна больших возможностей: она неуклонно развивается, не без помощи Соединенных Штатов. Некоторая косность в характере этих тропических португальцев преодолевается северной техникой и еще одним, подходящим и для экваториальных стран средством Севера.
Легким светлым утром я улетел из Рио. Несший меня в Бразильскую столицу самолет шел над ярко белевшей внизу тонкой чертой океанского прибоя, над береговыми скалами и островами. Потом он свернул через горы вглубь континента и через полчаса оказался в предместьях большого города с хаотически разбросанными на красной земле строениями провинциального стиля… За сутки пребывания в Сан Пауло я успел посетить православный кафедральный храм и Преосв. Архиепископа Бразильского Феодосия, любезно принявшего меня в своем загородном доме.
В половине четвертого утра в моей комнате зазвонил телефон. Оказывается, из провинции только что приехали ко мне в гостиницу, всей семьей, с детьми, давнишние мои прихожане по Сербии, по Белой Церкви. Местный священник, к которому они направились, привез их ко мне в этот предутренний час, зная, что утром я покидаю Сан Пауло… Мне нравится эта европейская манера обращения к пастырям во всякое время. Мы беседуем до рассвета с этой хорошей русской семьей. П., инженер-геолог, работает на сланцевых разработках… Воспитание детей в православной вере — главная проблема этой семьи и подобных ей в Южной Америке, духа не угасивших.
Небольшой самолет несет меня дальше, вглубь континента, на Парагвай. Мы летим не спеша, снижаемся на маленьких аэродромах, прогуливаемся около станционных домиков, потом снова наполняем собою свой почтовый дилижанс и, сильно напылив, без труда отрываемся от облаков красноватой земли, чтобы подняться в светло-молочную мглу воздуха, пронизанную легким сиянием. С каждой остановкой открывается жизнь, невероятно далекая от всех событий мира, и от своей же бразильской жизни других широт.
Самолет летит над далекими от всего мира углами земли, словно впервые связывая их. Люди влекут себя к всечеловеческому единению. Они хотят устроиться «непременно всемирно»… Это еще в прошлом веке начал видеть Достоевский. Никакая материальность и территориальная малость не удовлетворяет человека. Печать вечности и причастности к духовному миру, не преображаясь, не осуществляясь в истинной духовной жизни, претворяется в ничтожную, но увлекающую людей, эмоцию титанизма и вавилонического, технического столпотворения. Крестный ход драгоценного человеческого духа в г л у б ь и в в ы с ь, заменяется легкими «политическими» ходами — «направо» и «налево».
История связана с поврежденностью человеческой, с г р е х о м, с невозможностью преодолеть смерть, самый дух смерти, средствами естественными. Объединяясь цивилизационно все более и более в одно целое, человечество не несет с е б е и в с е б е все более подлинных ценностей и мотивировок своего бытия. Лишь отдельные души, с живыми неповторимыми их единениями среди народов, возвышают сердца к последним ценностям и истинам… «Устраиваясь всемирно», человечество не выходит из своих партикуляризмов. И эта провинциальная, во всех своих выражениях, мнимо-объединяющая людей жизнь, стремится уже к своему «мировому», последнему эону.
Ограниченная и не способная к истинной великости, она хочет себя утвердить во всемирности и безмерности. Но никакая в с е м и р н о с т ь и д е й п р о в и н ц и а л ь н ы х и ограниченных не может насытить человеческое сердце. Человек остается, и после всех экспериментов, все снова и снова в бедственной неудовлетворенности.
Ход в дурную бесконечность только чувственных переживаний и поверхностных психических возбуждений не имеет другого конца, как только себя всё время утверждающую самость и смерть; веяние ее все время проносится над народами. Не преображенное и не ищущее своего спасения в Духе Божьем, человечество объединяется не апостольскими огненными языками Пятидесятницы, но своими холодными и злыми языками. Народы и люди з а г о в а р и в а ю т друг друга. Они обливают себя потоками смутных и мутных — слов. Чрез эти слова ничего и никого не видно. Государства и отдельные люди прикрывают общими компромиссными, могущими якобы всех удовлетворить словами свое внутреннее разделение и обособление. Трагична эта обособленность людей (нередко даже в одной семье), обществ, партий, рас, государств, различных религий, и даже церквей христианских… Всё словно алчет нового человеческого единения. И оно всё время осуществляется, но всё по той же линии «наименьшего сопротивления», всё в прежней своей плоскости: техники и договоров. Без выявления, в себе и в другом, подлинного образа Сына Божьего. Человечество заговаривает свое разделение; оно обвязывает себя серпантином хартий и соглашений, сокрывая свою разобщенность; но скрепы эти никого, ни от чего не удерживают, разрываясь от малейших движений и даже шевелений человечества.