— Если я позволяю вам быть у меня ночью, — сказала она, — лишенная возможности позвать к себе на помощь, так как это погубило бы меня, то это значит, что я верю в вас. Та минута, когда я подумаю, что неправа, будет последней в моей любви, Франсис, не забывайте этого!
— Я забываю все на свете, — отвечал я. — Я ничего не знаю, я не понимаю того, что вы мне говорите. Я знаю только, что я вас вижу, слышу, что вы как будто рады видеть меня, что я у ваших ног, что вы мне угрожаете, что я умираю от страха и радости, что вы можете прогнать меня, и что я могу умереть. Вот все, что я знаю. Я пришел! Что вы хотите со мной сделать? Вы в моей жизни все. А я, занимаю ли я какое-нибудь место в вашей жизни? Ничто мне это не доказывает, и я не знаю, какое безумие было с моей стороны уверить себя в этом и явиться к вам. Говорите, говорите, утешайте меня, успокойте меня, изгладьте из моей памяти ужас дней, проведенных вдали от вас, или скажите мне сейчас же, что вы изгоняете меня навсегда. Я не могу долее жить в сомнении, я теряю и рассудок и волю. Будьте сильны за двоих — скажите мне, что будет со мной?
— Будьте моим единственным другом, — продолжала она, — будьте утешением, спасением и радостью одинокой души, которую грызет тоска и все силы которой, долго остававшиеся в бездействии, напряжены всепожирающей потребностью любви. Я ничего от вас не утаиваю. Вы появились в такую минуту моей жизни, когда, после долгих лет уныния, я чувствовала, что должна любить или умереть. В вас я нашла быструю, искреннюю, но грозную страсть. Я испугалась, я думала сто раз, что лекарство от моей тоски хуже самой болезни, и когда вы ушли от меня, я почти благословляла вас, проклиная в то же время. Но отсутствие ваше было бесполезно, оно было для меня больнее всех моих страхов. А теперь, когда вы тут, я тоже чувствую, что вы должны решить мою судьбу, что я себе более не принадлежу, и, если мы расстанемся навсегда, я потеряю и рассудок и силу жить!
Я упивался ее словами, надежда возвращалась ко мне. Но она скоро вернулась к своим угрозам.
— Прежде всего, — сказала она, — для того, чтобы ваша любовь давала мне счастье, я должна чувствовать, что вы меня уважаете. Иначе предлагаемая вами будущность внушит мне одно лишь содрогание. Если вы меня любите только так, как любил меня муж, и как потом многие другие предлагали мне любить меня, то моему сердцу незачем делаться преступным, изменяя супружеской верности. Вы говорили мне там, что я не способна ни на какую жертву. Разве вы не видите, что уже любя вас так, как теперь, я оказываюсь недобродетельной и нечестной женой? Когда сердце нарушило супружескую верность, нарушен уже и долг, а потому, я не питаю никаких иллюзий на свой счет. Я знаю, что я поступаю низко, что я поддаюсь чувству, отвергаемому нравственностью и составляющему тайное оскорбление достоинству моего мужа. Ну что же, не все ли равно? Оставьте эту муку на мою долю. Я сумею носить перед вами свой позор, вы единственный на свете, кто не станет упрекать меня за это. Если мое притворство с другими будет мне тяжело, вы не услышите никогда от меня ни одной жалобы. Я могу все перенести для вас. Любите меня так, как я это понимаю, и если, в свою очередь, моя сдержанность заставит вас страдать, умейте страдать и найдите в себе достаточно деликатности, чтобы не упрекать меня за это. Разве сильная любовь есть удовлетворение слепых влечений? Какая была бы в ней заслуга и каким образом две возвышенные души могли бы любить друг друга и восхищаться друг другом из-за удовлетворения инстинкта?.. Нет, нет, любовь не может устоять перед известными испытаниями! В браке дружба и семейные узы могут вознаграждать за потерю энтузиазма. Но в связи, ничем не освященной, которую в обществе все оскорбляет и опровергает, нужно обладать большими силами и сознанием величия этой борьбы. Я считаю вас способным на это, и чувствую себя тоже способной. Не отнимайте у меня этой иллюзии, если это иллюзия. Дайте мне время насладиться ею. Если мы должны когда-нибудь пасть, то это будет конец всего, и, по крайней мере, у нас останется воспоминание о том, что мы любили!
Алида говорила лучше, чем я передаю здесь ее слова. Она обладала даром удивительно выражать мысли известного порядка. Она прочла много романов, но в деле восторженности и утонченности чувств она превосходила самых искусных романистов. Ее речь граничила иногда с экстазом и вдруг возвращалась к простоте со странной прелестью. Ее ум, впрочем, мало развитый, обладал в этом отношении настоящей силой, ибо она была вполне искренне убеждена и подыскивала к любому софизму поразительно искренние аргументы. Наиопаснейшая женщина, но более опасная для себя, чем для других, далекая от всякой развращенности и страдающая смертельной для ее совести болезнью — исключительным анализом своей собственной личности.
Сам я в меньшей мере, но все-таки еще чрезмерно, страдал той же самой болезнью, которая и теперь еще может назваться болезнью поэтов. Чересчур поглощенный самим собой, я слишком охотно переносил все на суд своей собственной оценки. Я не желал просить санкций для моих идей и поступков ни у религий, ни у обществ, ни у наук, ни у философий. Я чувствовал в себе кипучие силы и дух возмущения, нимало не обдуманный. Мое «я» занимало чрезмерное место в моих размышлениях, как и в моих инстинктах, а так как инстинкты эти были великодушны и пылко стремились ко всему великому, то я заключал из этого, что они не могут меня обманывать. Льстя моему тщеславию, Алида, без всякого расчета и хитрости, должна была достигнуть полного обладания мной. Будь я мудрее и логичнее, я стряхнул бы с себя иго женщины, не умевшей быть ни женой, ни любовницей и искавшей восстановления своей чести в какой-то мечте о поддельной добродетели и поддельной страсти. Но она взывала к моей силе, а сила была мечтой моей гордости. С той минуты я был порабощен и стал вкушать в своей жертве несовершенное и лихорадочное счастье, составлявшее идеал этой экзальтированной женщины. Убеждая меня, что в силу своей покорности я превращался в героя и почти в ангела, она потихоньку опьяняла меня. Лесть кинулась мне в голову, и я ушел от нее, если и не довольный ею, то, по крайней мере, в восторге от самого себя.
Я не должен был и не хотел вовсе компрометировать г-жу де-Вальведр. А потому я решил было уехать на другой же день. Быть может, я был бы менее осторожен и деликатен, если бы она уступила моей страсти. Но, побежденный ее добродетелью и принужденный покориться, я не желал подвергать репутацию опасности без всякой пользы. Но она так нежно настаивала, что мне пришлось обещать вернуться к ней в следующую ночь, и я исполнил свое обещание. Она ждала меня в саду и, более романтичная, чем страстная, пожелала прокатиться со мной по озеру. С моей стороны было бы нелюбезно не согласиться на такую поэтическую прихоть. Однако, я не находил ничего приятного в роли гребца, вместо того, чтобы стоять перед ней на коленях и держать ее в своих объятиях. Заплыв довольно далеко в хорошенькой лодочке, которую она помогла мне отыскать в прибрежных камышах и которая принадлежала ей, я опустил весла и улегся у ее ног. Ночь была удивительно ясная, а водная поверхность до такой степени гладкая, что в ней едва дрожало слабое мерцание звезд.
— Разве мы не счастливы так, — сказала она мне, — и разве не прелестно вдыхать вместе этот чистый воздух с глубоким сознанием чистоты нашей любви? А ты не хотел подарить мне этой чудной ночи! Ты хотел уйти, точно преступник, тогда как вот мы и перед лицом Божьим, достойные Его благой жалости и, быть может, благословенные, вопреки свету и Его закону!
— Если ты веришь в доброту Божью, — отвечал я ей, — то почему же ты доверяешься ей лишь наполовину? Неужели было бы таким большим преступлением…