Старуха Биод, трактирщица, видя, что тут будет пожива, велела принести на площадь столы, скамейки и всякой всячины для еды и для питья. Но так как припасов-то у нее оказалось недостаточно для насыщения такого множества желудков, порядочно отощавших от танцев, то хозяева притащили из домов все, что было, я думаю, заготовлено у них на целую неделю. Кто принес сыру, кто мешок орехов, а кто целую четверть козы или молодого поросенка, и все это было сварено и изжарено тут же, на скорую руку. Точно как будто бы у нас была свадьба в деревне, и все соседи пригласили друг друга на праздник. Детей уложить спать не могли порядком: времени не хватало, и они спали кучами, как овцы, на бревнах, которые всегда лежат у нас на площади, при бешеном гуле танцев и волынки, которая умолкала только тогда, когда музыканту подносили чарку нашего самого лучшего вина.
И чем больше он пил, тем становился веселее и забавней и играл удивительнейшим образом. Наконец, когда голод прошиб самых сильных, Гюриель должен был перестать играть, потому что плясать было некому. Он сдержал свое слово: измучил нас всех до единого, и потом уже согласился ужинать с нами. Всякому, разумеется, хотелось угостить его, но заметив, что Брюлета подошла к моему столу, он принял мое приглашение и сел подле нее. Его речь искрилась умом и веселостью. Ел он скоро и славно, но, по-видимому, не чувствовал оттого ни малейшей тяжести, и, подняв стакан, первый выпил и запел голосом чистым и звучным, несмотря на то, что в продолжение нескольких часов гудел, как орган. Мы хотели было подпевать ему, но дело не пошло на лад: самые лучшие наши певцы замолчали и принялись его слушать, потому что наши песни перед его песням просто никуда не годятся, как по голосу, так и по словам. Даже и припев-то повторять мы могли с трудом, потому что он пел все новое и такого отличного качества, что оно превосходило все наше умение.
Все встали из-за столов, чтобы послушать его, и когда утренний свет стал пробираться сквозь листья, около Гюриеля стояла густая толпа, очарованная и безмолвная.
Тогда он встал, влез на скамейку и, подняв стакан к первым лучам солнца, скользившим над его головой, сказал голосом, от которого мы все вздрогнули, сами не зная, как и почему:
— Друзья, вот Божий факел! Погасите ваши тусклые свечи и поклонитесь тому, что прекраснее и светлее всего в мире!.. Теперь, — продолжал он, садясь на скамью и поставив стакан вверх дном, — будет болтать, петь и смеяться… Эй, пономарь, что ж ты зеваешь? Ступай звонить к утренней молитве, и пусть каждый осенит себя крестным знамением: тогда мы распознаем тех, кто веселится честно, от глупцов, упивающихся через меру. Потом, воздав Богу славу, мы распрощаемся друг с другом. Примите же от меня благодарность за веселье, которое вы мне доставили, и доверенность, которую оказали. Я был у вас в долгу за тот вред, который недавно причинил некоторым из вас, разумеется, совершенно невольно. Угадайте, если можете, а я распространяться не намерен. Я постарался повеселить вас, как мог, и так как удовольствие лучше всякой прибыли, то, по-моему, мы квиты.
Некоторые стали было просить его объяснять, но в ту минуту раздался звук колокола.
— Тише, слышите благовест! — закричал он и встал на колени. Вся толпа последовала его примеру и припала к земле с каким-то особенным благоговением, потому что человек этот, казалось, имел власть над умами.
Когда кончилась молитва, его уже не было: он исчез так быстро и неожиданно, что многие протирали глаза, думая, что им привиделась во сне эта ночь радости и веселья.
Восьмые посиделки
Брюлета вся дрожала, как в лихорадке, и когда я спросил, что с ней и о чем она думает, она отвечала, приложив ладонь к щеке: