В лагере он стал артистом и культпросветчиком, теперь он в Магнитогорске заместителем заведующего культотдела профсоюза.
— А я буду шофером, — как бы шутя, крикнул кто-то из толпы.
— Ты и будешь шофером, — очень серьезно сказал начальник. — У нас все зависит от работы. Хорошо работаешь — добьешься хорошей квалификации, скорее выйдешь на свободу. Мы вот и говорим всем заключенным: вы виновны перед советской властью и обязаны упорным трудом искупить свою вину. И если рабочие, хозяева страны, стоящие у власти на Магнитострое, в Уралмашстрое, Кузнецкстрое, терпят лишения, если они, хозяева страны, так работают, то ты, нарушивший их жизнь, должен еще более работать…
И Берман говорил до тех пор, пока не рассказал до конца всем очутившимся здесь не по своему желанию людям то главное и важное, чего ждала толпа и из-за чего, собственно говоря, только и начали все его слушать — что превращало их теперешнюю жизнь в преддверие будущего.
Берман в лагере осмотрел бараки, пекарню, баню, амбулаторию.
В прачечной пожилая женщина подала ему заявление. Лицо женщины было как бы покрыто сеткой из капель осевшего пара.
Берман подумал, что она подала обычное заявление с ходатайством о пересмотре своего дела.
Он тут же старался отвечать на заявления и просьбы заключенных; стал читать заявление:
«Никогда я не переживала подлинных человеческих радостей и горестей. Все было не настоящее, нелепое, как в кошмаре. Мне уже за 40 лет. Я — дочь помещика Рязанской губернии. Тринадцати лет отдали в монастырь. В монастыре провела 26 лет. У меня две страсти, которые жгут и сжигают меня. Ненависть к богу, она зародилась еще в юности. Я боялась этой страсти, но она овладела мной целиком. Я в ее власти. Вторая, снедающая меня страсть — неистовая, неумолимая жажда труда. Никто, как я, не изведал проклятья бездействия. Покой — величайшее проклятье. Я хочу жить, я уже живу. Лагерница Евдокия Полунина»
Бермана поразило страстное стремление этой пожилой женщины к новой жизни. Соединив в одно, что он за это время увидел, испытал и узнал в лагерях, Матвей поразился размаху и новизне всего того дела, о котором тогда еще в Москве говорил Ягода. Он почувствовал, что работа уже забрала его целиком. Ему хотелось думать, изобретать и двигать вперед это дело, то самое, что в первую минуту он не смог связать с собой в один узел.