— Молчи! — сказал я. — Не произноси в кабаке этого имени.
И я бросил рюмку на пол, так что она разбилась на тысячу кусков.
— Что ты, с ума сошёл что ли? — испугался наш учитель.
Но я с ума не сошёл, только гнев клокотал во мне и палил меня, как огонь. Я мог слушать всё, что о женщинах говорил наш учитель, — это даже могло нравиться мне, — мог шутить над ними, но всё это потому, что шутки и издевательства не касались никого лично. Мне и в голову не приходило, чтобы общая теория могла быть приложима к дорогим мне существам. Но, услыхав имя моей чистой сиротки, произнесённое в этом кабаке, среди клубов табачного дыма, грязи, пустых бутылок и циничных речей, я вообразил, что слышу такое возмутительное кощунство, такое оскорбление, нанесённое Гане, что почти потерял всякое самообладание.
Мирза с минуту смотрел на меня недоумевающим взглядом, но потом и его лицо вдруг потемнело, глаза заискрились, на лбу выступили жилы, лицо как-то вытянулось и стало похоже на лицо настоящего татарина.
— Ты мне запрещаешь говорить то, что мне хочется! — проговорил он глухим, прерывающимся голосом.
К счастью, учитель тотчас же вмешался в наше дело.
— Вы недостойны своих мундиров! — крикнул он на нас. — Ну, что ж, будете вы драться, или за уши друг друга схватите, как школьники? Вот так философы, которые рюмками бросаются. Стыдитесь! И вам ещё разговаривать об общих вопросах! От борьбы понятий — к драке на кулачки… Довольно! А я вам вот что скажу: я поднимаю тост за университет, и вы будете дрянь, если дружно не чокнетесь и оставите хоть каплю в рюмках.
Мы оба остыли. Селим, хотя и более пьяный, опомнился первый.
— Прости меня, — сказал он мягким голосом, — я дурак.