— Мне нужно идти; в это время я занимаюсь с madame д'Ив; скоро одиннадцать.
Мы пошли домой тою же самой дорогой. Как и прежде, и она и я молчали, я сбивал, как прежде, хлыстом головки цветов, но она уж не жалела об их участи.
Прекрасно восстановились наши прежние отношения, нечего говорить!
Господи ты Боже мой! что это со мной творится! — подумал я, когда Ганя оставила меня одного. Я был влюблён так, что у меня чуть волоса дыбом не становились.
Но тут пришёл ксёндз Людвик и повёл меня по хозяйству. По дороге он рассказывал мне множество вещей, касающихся нашего имения, но это ни на каплю не интересовало меня, хотя я и старался сделать вид, что слушаю внимательно.
Брат мой, Казь, который, пользуясь вакацией, целые дни пропадал в конюшнях, в лесу с ружьём или в лодке, теперь на дворе хутора объезжал молодых лошадей. Увидав нас, он подскакал к нам на каком-то вороном, который метался под ним, как бешеный, пригласил нас полюбоваться его формами, горячностью и ходом, потом соскочил с седла и пошёл с нами. Мы осмотрели конюшни, амбары, сараи и собирались идти в поле, как нам дали знать, что приехал отец. Нужно было возвращаться домой. Отец встретил меня так горячо, как никогда, а когда узнал о результатах экзаменов, то обнял меня и объявил, что с этих пор хочет считать меня взрослым. И действительно, в его обращении со мной произошла заметная перемена. Теперь он относился ко мне с большею доверчивостью и сердечностью. Тотчас же начал говорить о делах нашего имения, посоветовался, покупать или не покупать соседнюю землю. Я понял, что он говорит об этом нарочно, чтобы показать мне, как серьёзно смотрит сам на моё положение уже взрослого человека, да ещё старшего сына. Притом я знал, как действительно он утешается мною и моими успехами в науках. Никогда он не смотрел на меня с такою любовью, как сегодня. Его отцовской гордости необычайно льстили отзывы учителей, которые я привёз с собою. И ещё я заметил, что он исследует мой характер, способ мышления, понятия о чести, и нарочно задаёт мне разные вопросы, чтобы составить обо мне ясное понятие. И видимо этот экзамен сошёл для меня благополучно. Хотя мои философские и социальные понятия были уже совершенно несогласны с понятиями отца, но я их не старался особенно ярко высказывать, а в остальном у нас не могло быть разногласия. И суровое лицо моего отца стало ясным так, как никогда не бывало. Он осыпал меня подарками, отдал мне пистолеты, на которых ещё недавно стрелялся с паном фон Цолль. Потом я получил великолепную лошадь восточной породы и старую прапрадедовскую саблю, с рукоятью, осыпанною драгоценными каменьями, и с широким дамасским клинком, на котором было изображение Божией Матери и надпись: Иисус, Мария. Сабля эта составляла одну из самых больших наших фамильных драгоценностей и, кроме того, предмет воздыханий моих и Казя, потому что железо она перерубала как щепку. Отец, отдавая мне саблю, вынул её из ножен, взмахнул так, что она засвистела, потом начертил ею крест над моею головой, поцеловал образ Божией Матери и сказал: «В добрые руки! Я не опозорил эту саблю, не опозорь и ты!» Мы бросились друг другу в объятия, а Казь в это время схватил саблю и с горячностью пятнадцатилетнего мальчика начал проделывать такие удары, которых не постыдился бы самый опытный учитель фехтования. Отец с довольной улыбкой посмотрел на него и сказал:
— Вот это так будет рубака. Но ведь и ты можешь, да?
— Могу, папа. С Казем-то я ещё потягаюсь. Изо всех товарищей, с которыми я учился фехтованию, только один пересиливал меня.
— Кто такой?
— Селим Мирза.