— Я что-с! Если даже убьют меня, что же тут такого-с! А вот если Тотлебена убьют, этого уж действительно заменить некем-с!
Тотлебена не убили, — в этом была радость, — но в какой мере опасна его рана, это еще не вполне было известно Нахимову.
С забинтованной неподвижной ногой лежал в постели Тотлебен, когда входил к нему Нахимов, спрятав за спину свой букет: в этот последний миг он совершенно как-то забыл, зачем же собственно раненому генералу цветы, точно он барышня или провинциальный актер, выступающий в день своего бенефиса.
— А-а, Павел Стефанович, голубчик! — радостно сказал Тотлебен, поднявшись до сидячего положения, когда он вошел. — А я вот и встать не могу на ноги, вышел из строя вон!
— Но все-таки, все-таки как же, Эдуард Иваныч? Несерьезно, надеюсь, нет, а? — спросил Нахимов, расцеловавшись с раненым.
— Думают так, что с полмесяца пролежать придется, это в такое-то время! Вот как! Что вы на это скажете, Павел Стефанович?
— Вот что скажу-с! — И Нахимов радостно поднес к самому лицу его свой букет, получивший теперь в его глазах оправдание, значение и забытый было им смысл.
— Откуда же, откуда же это, Павел Стефанович, в Севастополе достать могли такие чудесные цветы?
Нахимов подметил в глазах Тотлебена не то детское, не то девичье выражение, которое способно проявиться вдруг даже и у весьма серьезных людей, когда болезнь уложила их в постель и тем на время отбросила от всех ответственных занятий.
— Ну, уж где бы ни достал, Эдуард Иваныч, — достал для вас! — весьма неопределенно ответил Нахимов, стараясь придать своей улыбке оттенок таинственности и даже лукавства, и, так же лукаво поглядывая на Тотлебена, громко сказал в полуотворенную дверь: