К чаю, как и в тот далекий зимний вечер, пожаловал после бани и сам Яков Назарыч Куприянов.
— Ух ты, мать распречестная! Прохор!! — весело закричал он женским — не по фигуре — голосом, крепко облапил Прохора и крепко три раза поцеловал:
— Ну и дядя! Ну и лешева дубина вырос… Никак, больше сажени ты?..
— Что вы, Яков Назарыч, — басил Прохор, стоя фонарным столбом. — Какой же рост во мне?.. Карапузик. Все захохотали.
— Хе-хе… В таком разе, и я, по-твоему, щепка? — и хозяин похлопал ладонями по своему гладкому тугому животу. — Ну, а как отец, мать? Давно писали? А черкесец тот, как его? Ну, а деньжищ-то много в тайге нажил? Ого, отлично!.. Ба-а-льшой из тебя будет толк. Мать, угощай!
Прохор чувствовал себя великолепно, — чисто вымытый, в свежем белье, новой венгерке со шнурами и козловых сапогах.
— Как вы удивительно похорошели, Ниночка, — сказал он.
— А разве я была не хороша?
— Нет, я.., в сущности…, я хотел сказать…
— Ничего, ничего, сыпь!.. Бабы это любят, — захехекал хозяин. — А ну-ка коньячку!