— Да, да, да, — задакал и пристав, виляя взглядом и выпячивая свою наваченную грудь. — Представьте, схожу с ума, представьте, Анфиса Петровна — вопрос жизни и смерти для меня…

Отец Ипат вскочил, ударил себя по ляжкам и захохотал:

— Ах вы, оглашенные! Ах вы, куролесы!.. Эпитимию, строжайшую эпитимию на вас на всех! — Нося жирный свой живот, он стал бегать босиком по комнате. — То один, то другой, то третий. Ха-ха-ха! Ну, допустим, разведу вас… Извини, что я в подштанниках… Вас два десятка, а она одна… Ведь вы перестреляетесь… Дураки вы этакие, извини, Федор Степаныч… Право, ну…

— Кто же еще?

— Кто, кто?.. Да скоро из столицы будут приезжать. Вот кто… А вот я гляжу-гляжу, да и сам расстригусь и тоже — к Меликтрисе: полюби!.. — Отец Ипат опять ударил себя по широким ляжкам и захохотал.

Потом началась попойка.

— Я все для тебя сделаю, хозяйкой будешь в доме, — говорил размякший Петр Данилыч. — Поп обещался развод в консистории обмозговать. А нет, — доведу жену до того, что в монастырь уйдет.

— Пили они наливку из облепихи-ягоды. Жарко! У Анфисы кофточка расстегнута. Петр Данилыч блаженно жмурится, как кот, целует Анфису в лен густых волос, в обнаженное плечо. Но Анфиса холодна, и сердце ее неприступно.

— Я бы всем отдала на посмотрение красоту свою. Пусть всяк любуется. Меня нешто убывает от этого. А душа рада. Вот приласкаю какого-нибудь последнего горемыку, что заживо в петлю лез, — глядишь и ожил. Значит, и греха в этом нету. Был бы грех, душу червяк тогда грыз бы. У меня же на душе спокой. Ничьей полюбовницей, Петя, не была я, а твоей и подавно не буду.

— Я женой предлагаю… Дурочка!..