— Что же, вы все сошли с ума? — говорила Анфиса Шапошникову. — Петр до чертиков допился, все переломал в доме, в амбар Ибрагим запер его… Становой писульки пишет, сегодня опять прийти сулил. Илюха тоже повеситься грозит. Да что вы, ошалели, что ли?

Шапошников, наклонив голову, смотрел поверх очков в упор на Анфису, на губы ее, на подбородок, на щеки с двумя улыбчивыми ямочками; он слушал ее голос, но ничего не понимал.

— Слышишь? Почему молчишь? Шапка!

— Я думаю… — печально ответил он и почесал под бородкой. Встал, прошелся, смешной, низкорослый. Кисти его шерстяного пояса висели жалко. — Я думаю о вас и о себе. Моя и ваша дорога разные. И люди, мы с вами — разные. Трагическая вы какая-то, Анфиса Петровна, то есть как вам сказать проще? Ну., не знаю как… Не могу сосредоточить мысли. То есть за вами бродит некая мрачная тень, рок, что ли… Вот я и думаю… Плохо кончите вы, пожалуй…

— Говори, говори, Красная шапочка, говори… — Анфиса равнодушно щелкала орехи, а возле губ и возле носа недавние складочки легли.

— Надо бежать, Анфиса Петровна… Да… То есть мне… Надо бежать. Куда? Не знаю. К черту! Я уж, кажется, говорил вам на эту тему. Надо мне от себя бежать…

— Последние слова он произнес расслабленно и безнадежно и закрыл глаза, как сонный.

Густые темные занавески в Анфисиной светлой комнате спущены. Белые, штукатурные стены загрустили; они о чем-то догадываются, чего-то ждут. И зеркало в точеных колонках на туалете наклонилось вперед с тревогой. В зеркале отражаются встревоженные, нетвердые ноги гостя, и носки стоптанных сапог вопрошающе закурносились. Свет лампы через голубой абажур — полусонный и таинственный, как на кладбище луна.

— Плохо, — падает голос гостя в тишину. — И так плохо, и этак плохо. Кого же вы любите, Анфиса Петровна, сильно, по-настоящему, не по капризу, а по…

— Прохора.