— Так, так. И что ж из «этого выйдет? Конечно, в вас этих чертовых чар много, но, надо думать, не захотите же вы губить девушку?

— А разве я знаю, чего хочу? Смешной ты, Шапкин. Может, завтра тебя захочу. Может, навсегда твоей буду.

— Нет, Анфиса Петровна. Вы — опасная! Вы очень опасная, Анфиса Петровна! Я помню ту ночь вашу, когда вы, милая, милая, на меня надели свой божий образок, иконку. Уж вы простите меня, иконку за ненадобностью я отдал своему хозяину; выменял на два фунта луку. Дак вот… После той ночи я неделю лежал в каком-то душевном параличе, в потолок глядел и все думал. Я тогда, в ту ночь вашу, сумасшедший был, и мне стыдно. Я, помню, плакал, как последний дурак, я унижался, я ползал у ваших ног. И в ту ночь вы отравили мою душу смертельным ядом. Зачем же мучить так людей? Я не завидую ни Прохору, ни Петру Данилычу. Так людьми играть нельзя.

— Дак что ж мне делать-то, проклятый?! — звонко, надрывно крикнула Анфиса и целую горсть кедровых орехов швырнула в хмурую бороду гостя.

Шапошников вздрогнул. Орехи рассмеялись по чистому полу дробным смехом, зеркало подмигнуло и качнулось, задремавшие стены выпрямились, стали бодро, как солдаты, каблук в каблук.

Два орешка засели в бороде. Шапошников неспешно раскусил их, съел. Потом заговорил, заикаясь и отойдя подальше, к разрисованной печке в углу.

— Волноваться вредно, — сказал он. — Испортится цвет лица. Значит, здраво рассуждая, Прохора вы должны оставить в покое. Что касается Петра Данилыча… Я бы сказал так…

— Жуй, жуй жвачку!

— Существует в мире некая мораль. Да. Впрочем, вам это… Словом, вы ставите на карту судьбу Марьи Кирилловны.

Анфиса злобно усмехнулась.