— Ба! Василь Иваныч!.. Вася! Милай… — и бросился с объятиями к зобастой попадье, ехавшей на операцию в Москву.

И вот теперь, в купе: глядел-глядел на Прохора, вдруг сдернул с седой головы картуз, сложил кисти рук одна на другую ладонями вверх и с благоговением посунулся к Прохору:

— Благослови, преосвященнейший владыко… Прохор улыбнулся, сказал: «Сейчас», и подал обалдевшему старцу стопку коньяку.

— Господи помилуй, господи помилуй! — перепуганно закрестился старик, а коньяк все-таки выпил. — Вот, Прошенька, беда, — он пожевал лимон и выплюнул. — С панталыку сшибся. Голова гудит. В глазах червячки какие-то золотенькие метлесят. Ох-ти мне, беда! — вздохнул старик и лег.

Так промелькнула ночь. В полдень стук в дверь:

— Господа пассажиры, приготовьтесь! Через полчаса поезд прибывает в Санкт-Петербург.

В это время гости Нины Яковлевны усаживались за аппетитный стол. На самом почетном месте дьякон Ферапонт. Впрочем, на приготовленное для отца Александра кресло дьякон сел без приглашенья, первый. Он окинул стол бычьим взглядом — выпивки много, от пирогов духмяный пар — и полез в карман за кисетом с трубкой. Но его волосатую руку удержала бдительная рука священника.

— Ка-хы! — недовольно, по-цыгански прикрякнул дьякон, и пустые бокалы венского стекла, вздрогнув, звякнули.

В руках Иннокентия Филатыча — черный саквояж, во рту — лошадиные зубы. Осанистый Прохор — пальто нараспашку, шляпа на затылок — шел впереди, а сзади три носильщика: двое несли чемоданы, третий — трость Прохора.

Меж тем Иннокентий Филатыч поспешной рысью — к главному кондуктору с седыми грозными усами. Тот слегка попятился, удивленно выпучил глаза, Иннокентий же Филатыч, бросив саквояж, радостно обнял железнодорожника, как закадычного друга своего.