Толпа росла. Грозя красными по-мужски увесистыми кулаками, неистовствовали жены рыбаков.
— Бабочки, милые, да чего же это делается? Постреляют мужиков наших, а мы только слезами отдуваться будем. Пошли к заседателю! Вытащим его, толстопузого, пускай посмотрит, чего Шаров делает! — кричала сухая, высокая, как мачтовая рея, Спиридонова баба.
— За казаков хоть атаман заступается, а за хохлов и заступиться некому! Подавитесь вы рыбой своей, анчутки проклятые! — вторила ей юркая, тонкая, как оса, бабенка.
И только Федора Карнаухова, по-солдатски выпрямив мужественный стан, немо стиснув тронутый морщинами красивый рот, молчала. Она будто сомневалась в том, что произошло, все еще недоуменно, вопросительно смотрела на незнакомый каюк. Егор избегал ее взгляда, Аниська даже, как будто, не заметил ее присутствия — и это путало Федору так же, как пугали ее чужой каюк, отсутствие снасти и простреленная нога Панфила.
Легкая атаманская линейка подкатила к берегу.
С нее спрыгнули полицейский Чернов и седоусый с багровым, как у мясника, затылком фельдшер-самоучка из служилых казаков.
— Отслони-ись! — закричал Чернов, оттесняя женщин. И вдруг запутался в длинной шинели, чуть не упал.
В толпе засмеялись.
— Чернов, с какого гвардейца шинелю снял? Хотя бы подрезал наполовину.
— Ничего, ему собаки и так оторвут.