Но партизан пропустил его просьбу мимо ушей и продолжал вертеть верньер. Разноголосые зовы эфира отчётливо ложились на шум обступивших землянку деревьев — однообразный и внушительный, как морской прибой.

— Дай Москву, — повторил Прохор.

Но партизан даже не обернулся: склонив своё худое, обросшее редкой бородкой лицо к репродуктору, он внимательно прислушивался. Вот глаза его, под стёклами стареньких железных очков, стали строго-внимательными, клокастые брови сошлись. Все лицо выражало крайнее напряжение.

Я услышал в репродукторе звуки скрипки. Больше того: я различил мотив одной из любимейших вещей Стефы. Услышал его и Прохор. Он порывисто поднялся и, по-медвежьи ступая растоптанными валенками, подошёл к партизану.

— Закрой! — проговорил он отрывисто. Голос его хрипел, что бывало только в минуты величайшего гнева или волнения. Видя, что «человек в очках» не обращает на него внимания, Прохор потянулся к приёмнику.

Не оборачиваясь, партизан повелительно бросил:

— Не мешать!

Я услышал в его голосе такую непререкаемость, что сразу понял многое из слышанного об его железной воле и подвигах, плохо вязавшихся с мирной внешностью агронома. Прохор круто повернулся и забился в свой угол. С последними звуками скрипки партизан выключил приёмник.

— Ну, медведь, — ласково сказал он, подходя к Прохору, — чего озлился? Люблю скрипку, а ты мешаешь…

Прохор показал на свою постель из сосновых ветвей и сказал: