По белым скобленым полам застучали бахилы. Вокруг большого стола у борисовского студийного окна, «венецианского», запели вопросительным говорком шенкурцы. За спинами их широким зевом пахнула горячая русская печь. И прямо из печи на огромном протвине выплыл пирог. Точно нарочно для гостей в печку был посажен. Из разрезанных финками ломтей, нежно-розовой мякотью вывалился, исходящий ароматным паром, голец.

Князев распахнул руки, как жрец. Улыбнулся в седо-черные кудряшки бороды:

— Ин прошу не побрезговать угощеньем ново-земельским. Не больно сей год промыслы богаты, да небось на наш век хватит.

У сидевшего против Князева капитана шхуны от домового тепла, от печки, от пирогового смачного духа лицо разгорелось. И без того всегда красное, оно сделалось багровым, с синими прожилками вокруг спелого налитого носа. Капитан весело глянул на хозяина и, подмигнув, прохрипел:

— Плох, ни плох промысел-то, а небось детишкам на молочишко наскребаете?

— Наше дело известное, — нехотя отозвался один из промышленников, — какой год и на птичье молочишко наскребаешь, а какой и на водичке посидишь.

— Иногда и на водичке посидеть можно, — вскользь заметил капитан.

— Какая водичка.

— Водичка — она везде одинаковая.

— Ну, это, капитан, как сказать. Ежели об той, что у вас в обиходе, то оно, конешно, отчего и не посидеть… А как, капитан, на сей раз не попотчуете ли водичкой-то?