1861 год
Дневник
11 января.
Были на литературном вечере в Пассаже в пользу воскресных школ[235].
Читали: Писемский — «Гаваньские Чиновники»; Ристори — из Данта, «Франческу Римини»; Бенедиктов — «Человек», вместо, стихотворения «Воскресные Школы», не пропущенного цензурой; Майков — «Два Карлика» и «Ниву»; Полонский — «Тамару», «К Италии» и «Аспазию»; Достоевский — отрывок из романа; Чубинский, наш Чубинский, — из «Ямб» и «Элегий» Щербины. «Гаваньские Чиновники», в своем роде, вещь мастерская, но все-таки долго выслушивать ее было скучновато. Читал Писемский с любовью. Он, говорят, в восторге от этой вещи и выучил ее наизусть, и публике, кажется, она очень понравилась. Писемский вывел и представил публике самого автора. Ристори вручил Бенедиктову, как старейший, от имени литераторов лавровый венок. «Два Карлика» Майкова — стихотворение грациозное, миленькое, умненькое, но есть в нем одно слово — «деспот», — это слово публика подхватила и стала хлопать. Ей как будто иногда и дела нет, к чему иное слово относится. Говорят, что отставные кавалерийские лошади, заслышав военную трубу, хотя бы в ту минуту и были впряжены в водовозную бочку, тотчас начинают выделывать все аллюры, которым их когда-то учили. Вот так и публика.
Затем стала она требовать «Ниву», но Майков объявил, что не может вдруг ее припомнить наизусть. «Конец!» — закричал кто-то, и Майков прочел «Конец», за которым последовал такой грохот рукоплескании, какого, кажется, в Пассаже еще и не слыхивали. Полонский на взбалмошную публику потрафить еще не может. Он протянул ей свои три стихотворения, она похлопала ему из учтивости и вдруг потребовала «Нищего»; он прочел. Чубинский читал недурно, и ему также хлопали.
26 января.
Лаврова можно, кажется, на куски изрезать, и он все будет хвалить своих врагов и противников. Я сегодня во сне видела, что он, наконец, согласился, что Чернышевский в своих писаниях кажется запальчивым мальчишкой.
Чернышевский уважается как социалист и как человек, твердо выдерживающий и проводящий свои убеждения, но зная его лишь по его сочинениям, уважать его никак нельзя. Он антипатичен. Его юмор нахален и тяжел, а все серьезное дышит самомнением и самоуверенностью, хотя и напоминает он беспрестанно, что не имеет претензии на ученость.
Но в его критических статьях чувствуется не один недостаток учености, но и недостаток познаний. Или это преднамеренная подтасовка фактов и умолчание его об одном, то о другом, и выводы очень решительные, но неверные, в угоду злобе дня? Говорят, что иначе писать нельзя у нас. Но ведь это путает всякие понятия, дает ложные сведения, и разве писатель пишет в угоду лишь данной минуте, а не» во имя вечной правды? Что о нем подумают, когда минута с ее потребностями пройдет, — что он морочил и лгал? Да лучше совсем не писать, чем сбивать с толку людей, и еще юное поколение вдобавок. И во имя чего? Во имя отрицания. Где его идеалы? Нет их. Если б они у него были, слышалось бы в статьях его благородное негодование, а теперь слышится только раздражительность придирчивой, нервной женщины, еще злой вдобавок. И это критик? И почти единственный.