Значит, чем обширнее горизонт художника, чем пестрее проходящие мимо предметы, тем разнообразнее рисуемые им картины. Лавров был прав.
Пушкин, пишущий послания к декабристам в рудники и восхищающийся в то же время классической фигурой юного царя, их туда отправившего, мощно ставшего на рубеже Европы, — художник? Тургенев, нарисовавший Базарова и Лизу в «Дворянском гнезде», — художник? Полонский, в художественном зеркале которого не появлялись ни декабристы, ни Николаи Павловичи, ни Базаровы, ни все те тревожные, «проклятые» вопросы, как их называл Гейне, — художник также, хотя горизонт его, может быть, и менее обширен, чем у Пушкина и Тургенева. Но я опять отвлеклась и увлеклась.
Но только там, куда он смотрит, Базаровых нет и нет рудников и Европы, а есть совсем другое, что не пришлось ко двору настоящей минуте, но что зато, может быть, переживет ее и не исчезнет вместе с нею.
Зачем белому лебедю павлиний пестрый хвост, зачем плакучей иве прямой ствол и темная хвоя сосны, когда так хороши ее светлые ветки, клонящиеся долу?
Сегодня и Шекспир не хорош, и Пушкин, но что сегодня? Завтра его, этого сегодня, уж нет, а прекрасное вечно.
Давно, очень давно, я заметила странную случайность: почти все наши современные поэты — и Глинка, и Майков, и Бенедиктов, и Мей, и Щербина, и Михайлов — приблизительно одного роста, немного ниже среднего, один Полонский выше их всех, почти на целую голову. О, я ничего не хочу этим сказать, я говорю о росте физическом. Но мне всегда казалось, особливо после слов Лаврова насчет зеркала, что Полонский носит свое выше этого горизонта, где копошится злоба дня. Это не достоинство его и не его недостаток, — это его особенность.
Бывают эпохи, как настоящая, когда это неудобно, но эпохи преходящи, а прекрасное вечно.
Я забежала вперед. Это уже не 1854 год. 1854 год кончился, когда играли у нас «Три Смерти»; наступал 1855-й.
17 февраля 1855 года праздновали мы у Толстых двойные именины. Граф Федор Петрович был именинник, и Федор Николаевич Глинка. Много говорили стихов, пели, играли, рисовали. Авдотья Павловна играла на арфе одна и под чтение стихов, т. е. аккомпанировала мужу своему, который читал. Разошлись поздно. Часу в третьем утра, проезжая из Академии на Миллионную по набережной, мой отец заметил свет в Зимнем дворце, в покоях государя, и удивился. Он не знал, что государь болен. А то была последняя ночь его на земле. На другой день явился Имберг бледный и объявил: «государь скончался!» Бросились к газетам, там были напечатаны разом два бюллетеня о тяжкой болезни его: первые бюллетени и последние. Затем приехал папа и подтвердил слова Имберга. Мы стояли на рубеже.
[1869]