Муравьевское следственное дело написано на четырех тысячах листов. Ишутина приводили к допросу сорок семь раз, Каракозова тридцать девять. Худяков написал свой profession de foi[303] вроде Рылеева. Половина напечатана[304], несколько записок и несколько защитительных речей, между прочим защитительная речь Кобылина[305]; комиссия не согласилась на эти отрывки. Гагарин напечатал свою обвинительную речь в числе одни говорят — двадцати пяти, другие — пятидесяти экземпляров, для раздачи ее между членами Государственного Совета. Она ходит теперь по рукам.

2 октября 1866 г.

П. Л. Лавров[306]

I. Знакомство с П. Л. Лавровым. Его влияние и характеристика

Было время, когда мы очень часто видались с Бенедиктовым. Он приходил к нам раза два-три в неделю, и кроме того мы встречались и в других домах. Познакомились же мы с ним 31 декабря 1853 г. на юбилее пятидесятилетней служебной деятельности моего деда — Федора Лаврентьевича Холчинского. В этот день я в первый раз в жизни увидела живого поэта. До тех пор я поэтов считала какими-то мифами, хотя и знала, что они существуют, но не чаяла сподобиться их лицезрения. Велико же было мое удивление, когда мне сказали, что маленький, невзрачный человек в мундире, белых брюках с золотыми лампасами и орденом на шее, — поэт, автор «Полярной Звезды» и «Утеса». С этого времени возникла и продолжалась до начала 60-х годов близость наша с ним. Затем он начал понемногу удаляться, уходить в свою скорлупку, как улитка, и вынырнул из нее только в 1866 году, когда Лавров сидел уже в ордонансгаузе. А прежде, бывало, он не ленился ездить к нам не только в город, но и за город, за десять верст, и, наконец, за сорок, когда мы переселились из столицы на мызу Ивановку.

Я потому, приступая к воспоминаниям о Лаврове, начинаю с Венедиктова, что, во, — первых, он если и не лично познакомил нас, то подготовил это знакомство и сближение, много и с восторгом рассказывал мне про Лаврова, а во-вторых, потому, что удаление его странным образом совпадало с появлением Лаврова, а возвращение — с его удалением.

Теперь оба — далече! Один, пишут мне из Петербурга[307], снова засел в своей раковинке и так смирно, что мне уже встречалось в журналах его имя без буквы «г» перед ним, точно его уже нет на свете, хотя он и жив; а другой, бедный беглец, где он? Кто знает. В Париже был он, когда разразилась война, а затем Коммуна Бенедиктов питал к Лаврову самое искреннее и глубокое уважение и как к ученому, и как к человеку вообще. Он говорил о его громадных познаниях и о его нравственных качествах в самых восторженных выражениях. Его познания, говорил он, трудно оценить вполне, потому что они немногим доступны, и, как они вмещаются в таком строгом порядке и в такой ясности в его голове, объясняется только его необыкновенными математическими способностями. Как математик, он привык обращаться с точностью цифр и приучил к этой точности свою мысль[308]. Математика же дала ему и бесстрашие мысли, тоже немногим доступное. Его выводы — не полет фантазии, а математическая выкладка, страшно последовательная, перед которой можно закрыть глаза, но уничтожить которую нельзя, она все же будет существовать, а вере или даже сомнению — места не будет.

«Так же точно строг и последователен он и в своей частной жизни, относительно самого себя. Я не встречал человека, в ком бы слово и дело так мало расходились между собой, в ком мысли и убеждения были бы так одинаковы с поступками. Точность и определенность математика выражаются у него в частной жизни глубокой честностью, бесстрашием научной мысли, бесстрашием в исповедывании своих убеждений И при всем при этом, у него не сухой ум ученого или жестокий — математика. Напротив того, ему не только доступно все нежное и изящное, но он и поэт[309]. У вас ведь есть его стихотворения, написанные во время Крымской войны, хранящиеся в вашем портфеле, которые мы не раз читали с вами, когда имя автора скрывалось и было неизвестно, — продолжал Бенедиктов. — Он способен сильно, и страшно увлекаться, но привык сдерживать себя Духовное начало, в нем так сильно, что, право, мне кажется иногда, что плоти в нем и нет совсем, исключая мозга и нервов, да и те в полном порабощении у духа. Но, чтобы узнать вполне его нравственные качества, надо его видеть в домашней жизни; надо видеть, как боготворит его семья. И поистине лучшего сына, брата[310], мужа и отца, конечно, не найти. Дети его еще малы, но если им удастся вырасти под его руководством, то из них должны выйти отличные люди[311] ».

Так не раз говорил Бенедиктов и однажды заключил речь свою словами: «Вы, вероятно, скоро познакомитесь с ним, так как Иван Карлович уже познакомился, и тогда сами увидите, что в кругу ваших знакомых нет никого, ему подобного, что он выше всех; и непременно поддадитесь влиянию этой необыкновенной личности; тогда все мы, которые окружаем вас теперь, отойдем на задний план, иначе нельзя, иначе нельзя!»

Я в то время стояла у изгороди нашего сада и искала счастья в сирени. При последних словах Бенедиктова я обернулась к нему. Невзрачный, маленький человек, не математик с бесстрашием мысли, перед которой можно только закрыть глаза, а уйти от которой нельзя, но поэт с полетом фантазии, не исключающей веру и сомнение, стоял передо, мной и добрыми, и умными, голубыми, как незабудки, глазами вопросительно и серьезно смотрел мне в лицо. Я не нашлась, что ответить. Мне вдруг вспомнилось в эту минуту, как ребенком переходила я с рук няни на руки гувернантки, и как няня тихо плакала, узнав, что и день вступления в дом этой гувернантки уже назначен.