Елена Кирилловна и Софья Александровна приходят вместе.

Елена Кирилловна выходит из дому раньше, но Софья Александровна бежит за нею, и уже у самого пруда ее догоняет. На них черные плащи, черные платки на головах, и черные башмаки.

Наташа говорит:

— В ночь перед казнью он не спал. Луна, такая же ясная, как теперь, смотрела в узкое окно его камеры. На полу его камеры она печально чертила зеленый ромб, пересеченный вдоль и поперек узкими черными чертами. Борис ходил по камере, глядел то на луну, то на зеленый ромб, и думал. Я бы хотела знать, о чем он думал в эту ночь?

Так спокойно звучит её вопрос. Как о чужом.

Софья Александровна порывисто ломает руки, и говорит, и голос её трепетен и напоен тоскою:

— Что можно думать в такие минуты! Вот луна светит, давно уже мертвая. Пять шагов от двери до окна, четыре шага поперек. Мысль прыгает лихорадочно с предмета на предмет. О том, что завтра утром казнь, стараешься не думать. Упрямо гонишь эту мысль. А она стоит, не отходит, давит душу тяжким, уродливым кошмаром. Тоска томит неодолимая. Но не надо, чтобы мои тюремщики и все эти чиновники, которые придут, заметили мою тоску. Буду спокоен. Такая тоска, — завыл бы, к бледной луне поднимая бледное лицо!

Елена Кирилловна шепчет тихо:

— Страшно, Сонюшка.

В её голосе слезы, — простодушные, старухины, бабушкины слезы.