LIII

Софья Александровна, не слушая, продолжаете

— Зачем-то надо, чтобы я шел на казнь смело и решительно. Но не все ли равно? Казнят за оградою, в темной ночи. Умру ли я смело, буду ли малодушно рыдать, молить пощады, отбиваться от палача, — не все ли равно.

Никто не узнает, как я умер. Перед лицом моей смерти я один. Зачем же терпеть мне эту дикую тоску? Завою, зарыдаю, всю тюрьму переполошу моим отчаянным воплем, и город разбужу, свободный, но так же скованный, как и моя тюрьма, — чтобы не один я томился, чтобы и другие сообщились к моему предсмертному томлению, к последнему ужасу моему. Но нет, не надо. Моя судьба, — умру один.

Наташа встает, дрожит, сжимает своею рукою холодную руку матери, и говорит:

— Мама, мама, это ужасно, если один. Не надо, чтобы он чувствовал себя одиноким. Будем с ним.

Елена Кирилловна шепчет:

— Да, Сонюшка, это страшно, если один. В такие минуты!

— Мы с ним, — настойчиво повторяет Наташа. — Мы уже с ним.

На губах Софьи Александровны улыбка, подобная той, которою умирающий встречает свое последнее утешение.