Софи не питала к сестре никакой любви и дружбы. Прежде она была к ней равнодушна. Потом, в первые годы своих выездов и успехов, относилась к ней свысока, затем понемногу стала завидовать тому, что сестра моложе ее, свежее. Она, пожалуй, уже рада была бы теперь, если бы Маша просто отдалилась от общества. Но тут был совсем другой вопрос. Нельзя же ведь допустить, чтобы она позорила семью, чтобы о ней, Горбатовой, стали бог знает что говорить!.. Довольно и Кокушки!..
Софи несколько недель молчала и только следила за сестрой. Наконец она не выдержала. Она сказала себе, что имеет не только право, но и прямую обязанность вмешаться «во все это», так как тут замешана честь их семьи, доброе имя. Она кончила даже тем, что думала:
«Ведь бог ее знает… après tout ce qui se passe, après ces horreurs[42], разве я могу за нее поручиться…»
Она решилась поговорить с сестрою, и утром, пока та была дома, прошла к ней.
Маша еще не совсем устроила свое новое помещение. На столах были беспорядочно разбросаны ее книги. Софи взглянула на них подозрительно и с пренебрежением. Тут были Герберты Спенсеры, Бокли, Дрэперы, Гартманы и Шопенгауэры, хотя, по правде сказать, разрезанные только местами и сохранившие вид типографской свежести.
Маша встретила сестру уже совсем, видимо, готовая к выезду, в шляпке.
Софи закусила губы, она была очень сердита, но решилась, по крайней мере для начала, сдержаться.
— Ты, кажется, куда-то собралась, Мари? — ласковым тоном спросила она, поцеловавшись с сестрою. — Tu est toujours si matinale maintenant![43]
— A то как же здесь иначе, в твоем дорогом Петербурге? Если не встать пораньше, так и дня совсем не увидишь.
— Куда же ты?