— То-то, прикопливаешь к России.
— Так что же? Я и после берега в полном своем рассудке и по присяге завсегда в вежливом повиновении у Собаки! Можешь это понять, Лещиков, по своей отчаянности?.. А Собака как со мной? И боем донимает, и на бак гоняет: «для полировки, мол, крови». Ты обмозгуй, что я безотлучен при Собаке и день и ночь. Так ежели он в таком подлом, можно сказать, карахтере со своим вестовым, я и не смей тогда упользоваться какой-нибудь мелочишкой?
— Шкуру твою велит снять, ежели поймает тебя, Никишка, в своих карманах!.. Это ты помни! — промолвил Лещиков.
— Меня, Никишку, поймает!
— А ты думал, ни разу не поймал, так не попадешься?
— Это который дурак, тот влопается, а я, слава богу, матрос с рассудком! — самодовольно воскликнул Никишка, видимо уверенный в том, что шкуру с него не снимут…
И после паузы не без апломба продолжал:
— Собака и не знает, сколько у него по карманам мелких денег. В «портамете» считает, а мелочью брезговает. И что ему, Собаке, ежели вестовому перепадет? Небось я портамета евойного не касаюсь… Коснись, тогда форменно украл. А ежели да за свою каторжную жизнь франок, шильник, да много-много пятьдесят центов прибрал — это вроде быдто нашел… Все равно, обронить мог на берегу Собака!.. Или взял цигарку… Скажи пожалуйста, какая беда!..
Никишка так горячо и возбужденно защищал право деликатных находок в карманах капитана, которого можно звать Собакой, и притом так моргал лукавыми глазами, что едва ли все слушатели поверили его защитительной речи и верно подозревали, что Никишка несравненно шире пользуется забывчивостью капитана, чем говорит.
Все молчали. Даже Лещиков не поднимал спора.