— В самом деле… Без него тут не так весело, как бывало. С той поры, как Матоуш вернулся из ичинской больницы, его словно подменили.
И действительно, с Матоушем творилось что-то необычное. Казалось, какая-то скрытая в нем волшебная сила ловила электрические волны, несшиеся к нему из мировых далей. Живой свет, струившийся из душ миллионов угнетенных и порабощенных надменными богачами, наполнял его грудь болью и гневом. Эта тайная сила, истоков которой он не знал, потрясала все его существо. Стрельба на парижских, берлинских и венских баррикадах отзывалась в нем могучим эхом. Сидел ли он на своем табурете и сапожничал, копался ли в лавчонке среди трубок, ножей и прочей мелочи, подсчитывал ли вечером полученные за день бумажные крейцеры — он всегда ощущал отзвук событий, которые потрясали мир. Тело Матоуша было приковано к сапожной табуретке и к комнатке, где лежал весь его дешевый товар, а душа летела туда, где шла битва за свободу и за великий свет будущего.
Старый сапожник был прав, говоря, что он не дождется зимы. Когда святой Мартин приехал на белом коне и выпал первый снег, отец слег.
— Когда умру, не забудь о дроздах для священника, — напомнил он сыну, увидев через окно птиц, прилетевших клевать рябину.
Только этот долг тяготил его совесть, об остальных он не думал.
В день святой Катерины старый Штепанек лежал на погребальных носилках в войковском костеле. Матоуш за все это время не сказал ни слова и не плакал. Только глаза его как-то странно светились, когда священник совершал обряд. На хорах запели «Animas fidelium».
«Animas fidelium», — отозвалось в сердце Матоуша. Боль пронизала грудь, прорвался поток слез. А когда покойного засыпали землей, сын долго смотрел на могилу.
«Что такое эта яма с гробом? Конец всему или дверца, через которую входят в другой мир? — спрашивал он себя, возвращаясь с похорон. — Не знаю… Мать знает… Гм. Она только верит, а знать тоже ничего не знает».
Мать шла рядом.
— Вы, мама, не плачьте. Этим вы его не вернете, только себя измучаете. Ведь надо жить дальше, а слезы мешают жить.