Котрба клялся, призывал всех святых, просил сжалиться над ним.

Его милости дела нет до святых, да, пожалуй, и до самого господа бога. Его больше интересуют штрафы, хлопок, пряло и шпульки, которые, оказывается, часто пропадают. Но, выслушав рабочего, он оборачивается к Пальму и спрашивает его глазами: следует ли простить? Директор хорошо понимает его взгляд и, чтобы бедняк не понял, отвечает по-немецки:

— Если простим одному, все сядут нам на шею. Потом придет конец не только штрафам, но и дисциплине и страху. Только страх держит в узде этот сброд.

Директор произнес это решительнее, чем обычно в разговоре с Гейбелем. В таких случаях он заявлял, что не отступит от своих принципов. Принципы эти были расписным фасадом, а по черной лестнице здания можно было добраться до денег, которые сыпались директору как проценты с чистой прибыли. Фасад был святыней, неприкосновенной даже для его «хлебодарцев». Его милость любил покомандовать и не терпел возражений, но, слыша подобные угрозы, терял не только разум и благороднейшие чувства, но и свою самостоятельность.

— Дисциплина… страх для подчиненных… из штрафных денег платятся налоги, новогодняя награда служащим… баланс, — гудел Пальм, напичканный всем этим, как тюк хлопком.

— Смилуйтесь надо мной, — едва долетало до слуха хозяина, не проникая в сердце.

— Проклятый немец, — шептал Котрба; он не понимал по-немецки, но чувствовал, о чем идет речь. Однако надежда, что он еще найдет справедливость, заставляла его просить. — Жена… дети… на что будем жить две недели?!

Фабрикант уже не замечал и не слушал просителя. Он кивнул Пальму, а тот торжественно произнес:

— Мы не можем делать исключений. Фабричный устав существует для всех. А теперь живее убирайся!

Сознание рабочего можно иногда обмануть несправедливым фабричным уставом, но желудок, который часто бунтует против сознания, заставил его заговорить: