Морковин никого не ждал, и неожиданный стук в такую позднюю пору испугал его.

– Кто там? – спросил он, прежде чем отворить.

– Это я, Павел, отворяй.

Калитка отворилась, и в ней показалась радушная и озабоченная фигурка самого Морковина.

Это был человечек лет сорока пяти, маленького роста, с жиденькой козлиной бородкой и птичьим лицом, одетый в серый демикотоновый подрясник, протертый на локтях. Он донашивал дома свои старые церковные костюмы, так как был лет пять тому назад соборным причетником. При его тихом, робком нраве ему пришлось много терпеть и от товарищей и от церковного начальства. Он стал задумываться о неправде людской и о вере и, встретившись с Лукьяном, был тронут его братским, любовным учением. Он перешел в штунду, но не открыто, воздерживаясь от явного оказательства, за которое ему, как бывшему церковному служителю, досталось бы особенно сильно. Но он бросил службу и теперь промышлял огородничеством и, при случае, мелким ходатайством в присутствиях по делам бедных людей.

Морковин зажег тоненькую сальную свечку и ввел гостя в свою светелку, где посадил его в почетном углу, под образами. Страха ради иудейска они не были убраны, как обыкновенно бывает у штундистов, а только задернуты занавеской, которую можно было отдернуть в случае появления властей.

Оказалось, что Морковин не знал еще об избиении и болезни Лукьяна, но он слышал от знакомого консисторского писарька про следственную комиссию и мог рассказать Павлу, в каком скверном положении находилось дело Лукьяна и его товарища.

– Беда, каких вин на Лукьяна написали. Под каторгу подводят, – закончил он.

Павел задумчиво слушал. Его не столько тревожила перспектива Сибири, сколько опасения за теперешнее положение Лукьяна.

На другое утро Павел был уже в приемной городской больницы. Тут он сперва ничего не мог добиться; но когда он догадался сунуть фельдшеру двугривенный, тот сказал ему, что Лукьян, точно, лежит у них в больнице, но что к нему без позволения доктора никого не пускают.