Вершины Машергидика тонули в серых осенних тучах, туман доходил до пещер, между тем как внизу, в ложбине, было еще ясно и светло. Там белели палатки наступающих султанских слуг, явившихся отнять у гордой неприступной Чечи ее свободу.
— Что я могу поделать, братья, — кротко говорил Мехмед Синап, — когда вы перепугались за свою шкуру и дрожите за свою жизнь хуже женщин!
— Мы не за шкуру свою дрожим, атаман, а за своих детей, — ответил смирный, добродушный голос. — Эти псы сильны, у них много припасов, а мы вот остались с голыми руками. Ни пороха у нас нет, ни пуль.
Синап слушал упреки, вздохи своих людей и впервые испытал чувство бессилия. У него словно размягчились суставы, дыхание на миг прервалось... Но вдруг волна румянца залила его лицо, искаженное яростью и гневом.
— Бабы! — выкрикнул он, махнув рукой. — Прялку бы вам в руки да кудель! Что вы расхныкались? Что оплакиваете? Не думали ли вы, что эти псы встретят вас рахат-лукумом?
— Мы с тобой, атаман, возврата нет! — ответили окружающие.
Синап выпрямился на коне и сказал голосом, в котором звучали и боль и решимость:
— Лучше умрем, но живыми им не сдадимся!
Мехмед Синап сознавал, что они правы, что всякое сопротивление бесполезно; но он не мог себе представить, как вся эта земля, с которою так крепко срослось его сознание, будет существовать без него. Придут в Ала-киой султанские чиновники, на дорогах встанут таможенники и стражники, жандармы начнут сновать по улицам и допрашивать каждого, куда он идет и что делает... Разве он не видел, каковы порядки в других местах? От этого было нестерпимо тяжело, эта мысль давила душу, как камень.
— Мустан байрактар, — сказал он, — пойди брось знамя в огонь, чтобы оно не попало в их руки, да и сам ты можешь за него пострадать!