Самая навязчивая из всех — идея религиозная. Абовян относился резко критически к церкви, но он верил, и это было ахиллесовой пятой его демократизма.

Были попытки связывать своеобразие религиозных воззрений Абовяна с протестантизмом. Однако нет ничего более нелепого, чем такая попытка. Источник религиозных мыслей Абовяна нужно искать не у Лютера, а у Руссо, у Савойского викария.

Достаточно бегло прочитать антиматериалистическую «Исповедь», чтобы понять, откуда черпал свои взгляды Абовян и чьи мысли он вложил в уста Агаси. Не лютеранство, а взгляды Руссо сквозят в его религиозных рассуждениях, в его критических нападках на попов и церковные обряды. Поскребите немного абовяновского бога, который не менее Агаси является героем «национального дела», и вы получите рационалистическое Верховное существо Савойского викария.

Бог у Абовяна — экзальтированный романтик, бог у Лютера — сухой, степенный, размеренный хранитель устоев буржуазного порядка, между ними нет ничего общего, кроме идеалистической религиозной оболочки.

Гораздо интереснее то, что Абовян хотел метод Савойского викария применить к армяно-грегорианской религии. Однако, ему так же мало посчастливилось, как и Руссо. Савойскому викарию не удалось из кусочков разгромленного материалистической и рационалистической критикой католичества сконструировать новую религию разума. А что касается Абовяна, то он, намереваясь освободить «религию» от опорочивающих ее церковно-поповских традиций и обрядов, для превращения ее в религию национального освобождения, фактически сыграл на-руку клерикальным мракобесам. Для критики религиозных основ у него не хватило сил, а вдохновенные декламации только шли на пользу и укрепление церкви.

На французской раскаленной почве проповедь Савойского викария подверглась значительной социальной дезинфекции и в эпоху революции вылилась в грандиозную мелкобуржуазную мистификацию Робеспьеровской религии Верховного существа, а на болотных топях армянской отсталости идеи Руссо мелькнули беспокойными блуждающими огнями и были поглощены беспросветной мглой и гнетущими заботами — в этом разница и она обусловлена различием ступеней, на которых стояли страны, — производящая передовые идеи и другая — их воспринимающая.

Национальная идея — буржуазная идея, она буржуазно-демократическая идея когда противостоит феодальной сословности и провинциализму, но она в самой себе носит семена национальной исключительности, самомнения и мессианизма. Мы всех этих черт у Абовяна не найдем в «Ранах Армении», он вовсе не думает сделать армян вожаками человечества, он знает степень их отсталости и ставит себе задачей привести их в лагерь культуры.

Но, уязвленный пренебрежением других, он весь охвачен идеализацией национального прошлого: он приемлет всю сумму былых варварств, готов беспрекословно нести ответ за все величайшие преступления духовных вандалов и феодальных головорезов, деспотизма мелких сатрапов, произвола и жестокости отечественных палачей народа. Тут национальная идея перехлестнула через край, пышно взошла на страстях Абовяна и обнажила ранее срока ядовитые шипы национализма.

Совершенная культура заключалась даже для просветителей не только в приобретении знаний самим и в передаче его другим, но и в освобождении из-под гнета прошлого. Кто хотел вести свой народ вперед, должен был разбить те кандалы, которыми прошлое заковало народ, те колодки, которые угнетали его сознание, — надо было просвещать его прежде всего относительно его прошлого. Кто не видит подлинных пропорций в прошлом, тот не сможет найти правильный путь в будущее.

Отмеченный недостаток весьма велик, он проводит глубокую линию раздела между нами и романом Абовяна с его непоследовательным демократизмом.