* * *
— Так я и повстречался, Иванку, с сыном покойного Михайла Куртинца. Свела жизнь!
Горуля рассказывал так увлеченно и живо, что я ясно представлял себе все, что произошло, и мне чудилось, будто я сам был там, в холодном бараке, и на дороге у моста, и в полутемном железнодорожном вагоне.
— А зачем же вас, вуйку, в окружной уряд вызывали?
— Вот после этого и потянули, да начали припоминать, кто я такой, Илько Горуля.
— И припомнили, — сказала через плечо Гафия.
— Припомнили, — усмехнулся Горуля и провел ладонью по лицу. — Видел я, дуже им хотелось, чтобы у меня душа под кусточек сховалась, тоже нашли пугливого! Я их теперь не боюсь, я слово знаю… Ну, призвали, спрашивают: «В русинской Красной гвардии состоял?» — «Сражался», говорю. «А в девятнадцатом году манифест подписывал о присоединении Подкарпатского края до Украины?» — «Да, говорю, подписывал». — «Зачем подписывал?» — «Эх, говорю, пане начальник, каждого человека до своей хаты тянет». Видать, не понравилось им такое, аж стульцы под ними затрещали. «И теперь, спрашивают, не успокоился?» — «Где тут! — говорю. — Пробивался к матери, а загнали к мачехе». — «Коммунист?» — спрашивают. «Нет, говорю, не коммунист». — Ну, покружились они, покружились, видят, толку им от меня мало. «Тёмный, говорят, русин», — да и отпустили. А со следующей недели я и правда коммунистом стал… Вот тебе дорога моя, Иване.
Я смотрел на Горулю и не узнавал его: так он изменился. Он стал открытей, сильнее, добрее. Эго была не безвольная и не слепая, а мужественная доброта знающего теперь свою дорогу человека.
Гафия поставила на стол миску с горячим токаном. Я был голоден, ел с аппетитом, а Горуля уселся напротив меня и стал расспрашивать о моем житье.
— Дай ты человеку поесть, — вмешалась Гафия. — Хлопец не знает, что раньше, отвечать тебе или в рот кусок положить.