А за окном на исходе теплый и ясный октябрьский день. Осенней рыжинкой тронуты леса на дальних горах, городские сады, виноградники. Растущий у дома орех-гигант роняет бурые, будто спекшиеся листья, и в комнату доносится тонкий, сладковатый запах прели. Но еще цветут розы, пламенеют канны, глядя на которые кажется, что кто-то воткнул в землю горящие факелы. Еще судачат часами у открытых окон женщины, гоняют обручи мальчуганы, а девочки, расставив на ступенях подъездов игрушечную мебель, лечат, кормят, наказывают и убаюкивают своих капризных кукол.

И я ухожу от Куртинца с надеждой, что это еще не последняя наша встреча, что не сегодня-завтра мы снова увидимся и кто-нибудь из нас скажет с облегчением: «Ну вот, видите, все повернулось не так, как мы предполагали».

Но надежде этой не суждено было осуществиться. Через три дня радио оповестило о запрете компартии.

Первая моя мысль была о Куртинце. Стараясь не глядеть на встречных прохожих, чтобы не выдать своего смятения и тревоги, я быстро шел на улицу, где жил Куртинец. Ужгород, его дома, люди, скверы сделались вдруг чужими, неверными, и это ощущение осталось во мне на годы.

Очутившись наконец на нужной мне улице, я замедлил шаг и, дойдя до перекрестка, остановился. Дом, где жил Куртинец, был оцеплен полицией. На крыльце валялась сорванная с петель дверь. Осенний ветер трепал выбившуюся сквозь раскрытое окно занавеску.

— Что тут такое? — спросил я женщину, стоявшую в толпе любопытных.

— Коммунистов ищут, пане, — ответила она шепотом.

— И нашли?

— Нет, пане, никого не нашли…

Я облегченно вздохнул.