Еще одно впечатление. (Чего только не придумают буржуи!) На перекрестке угол одного из домов сплошь весь стеклянный, внутри — парфюмерный магазин, весь также прозрачный, — стекло и алюминий. Видная отовсюду, одна в магазине, среди стекла, металла, флаконов и позолоченных коробочек, — тоненькая (оживший манекен с витрины) женщина с длинными зелеными глазами. Сидит неподвижно и сквозь прозрачную стену смотрит на улицу. Несчастный, упаси тебя олимпийские боги встретиться с зелеными глазами прекрасной паучихи. Это сверхсовременный рекламный прием, так называемый — «сексуальный шок».

Но все напрасно. Не помогают ни роскошь, ни гипноз, ни дешевка. Торговля рассчитана на пятимиллионное население, на приток валютных иностранцев, на излишества моды и человеческую дурость, а покупатель, — как вымирающий зверь. Представляется: недалек день, когда все это великолепие блестящего вздора, над которым в мучениях, в голоде, в отчаянии трудится умный, упорный и трагический народ, — вдруг рухнет, и зазвенят разбитые стекла зачарованного царства. Таково впечатление советского проезжего в первые часы от одной из сторон великого кризиса, более страшного, чем средневековая чума.

На улицах прибавляется прохожих. Но даже в шестом часу унтергрунд, трамваи и автобусы идут ненаполненными: — двадцать пять пфеннигов — тоже деньги, а у трети населения нет на проезд и этих двенадцати копеек.

Советский путешественник, направляясь в восточную часть города, сворачивает с торговой артерии на боковые улицы. В окнах вторых этажей почти каждого дома выставлены красные афишки: — «Сдается внаем». Это буржуазные, в десять — двенадцать комнат квартиры, отделанные резным деревом, лепными потолками и мраморными (декоративными) каминами, — «мой дом, моя крепость». Цена — пятьсот, семьсот марок в месяц. Страшные деньги по теперешнему времени. Как некогда праотцы готы под натиском кочевников, так бежали сейчас зажиточные буржуа из роскошных жилищ в предместья, за город, на тесные жилплощади. Первого марта, когда кончались сроки контрактов, Берлин двинулся кочевьем в длинных мебельных фургонах. Мобилизовали весь транспорт города, и не хватило, — пришлось законодательным путем отсрочить на несколько дней сроки квартирных договоров. Излишек барахла продавался тут же на улицах.

Пустынно и чисто. Редкие магазины кажутся музейными. В одном — видно в открытую дверь — бледный со встрепанными завитыми волосами продавец спит, прислонясь затылком к полке канцелярских принадлежностей. У входа в полуподвальную фруктовую лавку — старый, в жилете и фартуке, немец с бабьим лицом глядит, жуя губами, на еще одного господина, прошедшего мимо чудных апельсинов и превосходных ананасов, выставленных в опрятных корзиночках на тротуаре.

Навстречу вам — опять нога за ногу бредущий человек в порыжелом пальто с поднятым воротником, в пенсне на большом носу. Он не предлагает ни шнурков, ни спичек, — отводя глаза, неясно бормочет, и вы различаете только: — «хунгер»… По виду — интеллигент, может быть — писатель, историк, филолог, искусствовед. Кому сейчас это нужно? Немецкая интеллигенция окончательно никакой ниоткуда не получает помощи, штормующий корабль буржуазии в первую голову вышвыривает ее за борт. В нашем торгпредстве — единственная в Берлине очередь: желающие ехать на работу в СССР — инженеры, техники, ученые, знаменитые специалисты. К нам гонит их не одна только безработица, — многих увлекает поле деятельности, социалистические возможности творчества и строительства.

Вы подняли голову к окнам первого этажа: — жалко улыбающееся (нельзя совсем уже отказаться от условностей) худенькое лицо девятнадцатилетней женщины. «Зайди», — негромко говорит она, перегибаясь через подоконник, — и это так же просто, и вековечно, и трагично, как стон голода.

Опять торговая артерия. На углу улиц (Потсдамер и Лютцов) — киоск фашистской литературы. Вас предупредили, — в этом районе держите ухо востро, советский паспорт спрячьте лучше всего в задний карман, вечером в кафе на Лютцовштрассе, особенно если вы брюнет, — лучше и не заходите. Здесь многолюдно, — непрерывно проходят трамваи и двухэтажные автобусы. Ваш знакомый (берлинец) на расстоянии пятнадцати шагов указывает на фашистский киоск, — кивком (не то что — пальцем). И все же, — рослый парень, продавец, и два нахмуренных блондина (покупающие у него литературу), — мгновенно все трое оборачиваются и в текучей толпе настороженно находят вас глазами.

Знаменательна эта настороженность. «Ого, — думаете вы, — ого!» — и с новым любопытством начинаете приглядываться к человеческим лицам. Идут буржуа, лавочники, дельцы, праздные люди. Вот молодой эстет, — пальто из меха американского буйвола туго перетянуто, грудь распахнута, широчайшие кремовые штаны падают до кончиков туфель, вялое, узкое лицо, подкрашены губы. Вот пузатенький человек в котелке, карманы застегнутого пиджака набиты бумагами, но по обиженно прыгающим щекам и тусклому взору видно, что дела плохи. Вот еще и еще лица, — сосредоточьтесь, пусть хоть одно врежется в память. Нет, — плывут, как медузы, полуживые, без страстей и высоких помыслов. Но это же индивидуалисты! Весь смысл их цивилизации — в утверждении, в холе, в обогащении личности. Даже в этом пункте проваливается вся система: — обман, мираж, — идут живьем несбывшиеся ожидания, раздавленные иллюзии.

Но встречаете в толпе и другую породу людей. Шагает плечистый юноша в потертом спорткостюме, без шапки, волосы откинуты, шея открыта, глаза — поверх отживающей толпы, поверх умеренно трусливой идеологии. Загорелое лицо — брезгливо отделено. Вы начинаете искать в толпе таких же, — их много, приглядитесь. У всех — решительная походка и взгляд, не желающий больше созерцать распад и гниение.