Уж что там у них бывало, Бог их знает; только что совсем другой человек стал, и с Федоткой всё пошло заодно. Прежде, бывало, модный, чистенький, завитой, а нынче только с утра еще в настоящем виде; а как наверху побывал, придет взъерошенный, сюртук в пуху, в мелу, руки грязные.
Раз этаким манером приходит оттуда с князем, бледный, губы трясутся, и спорит что-то.
— Я, мол, не позволю ему говорить мне (как бишь он сказал?)... что я не великатен, что ли, и что он моих карт не будет бить. Я, — говорит, — ему десять тысяч заплатил, так он мог бы при других-то быть осторожнее.
— Ну, полно, — говорит князь: — стоит ли на Федотку сердиться?
— Нет, — говорит, — я этого так не оставлю.
— Перестань, — говорит, — как можно до того унижаться, что с Федоткой иметь историю!
— Да ведь тут были посторонние.
— Что ж, — говорит, — посторонние? Ну, хочешь, я его сейчас заставлю у тебя прощенья просить?
— Нет, — говорит.
И забормотали что-то по-французски, уж я не понял. Что ж? тот же вечер с Федоткой вместе ужинали, и опять дружба пошла.