Денисов вскочил своими карими, голыми ногами, обросшими как у обезьяны черными волосами, и сморщившись, как бы улыбаясь и выказывая свои короткие, крепкие зубы, начал обеими руками лохматить как лес взбитые, черные, густые волосы и усы. С первых слов Денисова видно было, что ему не весело на душе и что он телом слаб от вина и бессонных ночей, и что приемы веселости были не потребностию его, а привычкой.

— Чог’т меня дег’нул пойти к этой кг’ысе (прозвище офицера), растирая себе обеими руками лоб и лицо, говорил Денисов. — Можешь себе пг’едставить, вчег’а, как ты ушел, ни одной каг’ты, ни одной, ни одной каг’ты не дал, — говорил Денисов, возвышая голос до крика, и весь багровея от волнения.

Денисов был один из тех людей, каких теперь не бывает, — один из тех людей, которые постоянно два раза в год пускали себе кровь и назывались горячими.

— Ну, полно, дело прошлое, — сказал Ростов, замечая, что Денисов начинает горячиться при одном воспоминании о своем несчастии. — Давай лучше чай пить.

Видно было, что Ростов еще не свыкся с своим положением, и ему приятно было говорить ты такому старому человеку. Но Денисов уже расходился, глаза его налились кровью, он взял подаваемую ему закуренную трубку, сжал в кулак и, рассыпая огонь, бил ею по полу, продолжая кричать.

— Нет, это надо мной чег’товское несчастие — семпель даст, паг’оль бьет, семпель даст, паг’оль бьет.

Он рассыпал огонь, разбил трубку, бросил ее и замахнулся на денщика. Но через минуту, когда Ростов обратился к нему, горячка уже прошла.

— А я как проехался славно. Мы мимо того парка прошли, где учителева дочка, помнишь?… — сказал Ростов, краснея и улыбаясь.

— Эка кг'овь молодая-то, — уже тихо сказал Денисов, хватая юнкера за руку и потрясая ее. — Кг’аснеет юноша, даже пг’отивно…

— Опять видел…