В следующей главе мы читаем: «Когда на другой день, на рассвете, Пьер увидал своего соседа, первое впечатление чего-то круглого подтвердилось вполне: вся фигура Платона в его подпоясанной веревкою французской шинели, в фуражке и лаптях была круглая, голова была совершенно круглая, спина, грудь, плечи, даже руки, которые он носил как бы всегда собираясь обнять что-то, были круглые; приятная улыбка и большие карие, нежные глаза были круглые».

Каратаев дал Пьеру возможность понять иное мироощущение, не основанное на злой пружине власти и жестокости.

Каратаев «не понимал и не мог понять значения слов, отдельно взятых из речи. Каждое слово его и каждое действие были проявлением неизвестной ему деятельности, которая была его жизнь. Но жизнь его, как он сам смотрел на нее, не имела смысла как отдельная жизнь. Она имела смысл только как частица целого, которое он постоянно чувствовал».

Каратаев говорит изречениями, которые сам не замечает и даже не может повторить: «Он, видимо, никогда не думал о том, что он сказал и что он скажет; и от этого в быстроте и верности его интонаций была особенная неотразимая убедительность».

Каратаев не отдельный, не выделенный человек, он все умеет делать «не очень хорошо, но и не дурно».

Он пел песни, но «не так, как поют песенники, знающие, что их слушают…»

То, что говорит Платон Каратаев, как бы очищено, обобщено и характеризовано, как особый дух «простоты и правды».

«Поговорки, которые наполняли его речь, не были те, большей частью неприличные и бойкие поговорки, которые говорят солдаты, но это были те народные изречения, которые кажутся столь незначительными, взятые отдельно, и которые получают вдруг значение глубокой мудрости, когда они сказаны кстати».

Пословицы, наполняющие речь Каратаева, выписаны Толстым из сборников И. М. Снегирева и В. И. Даля. Сборники эти хорошие, но уже очищены цензурой от всяких вольностей.

В сцене смерти Каратаева характеристика его обобщается; Пьер думает, засыпая, о нем: