Так как лет шесть тому назад в "Вестнике Европы" напечатано было несколько писем Вл. С. Соловьева [См.: Вестник Европы. 1902. No 8.] ко мне с примечанием, что эти письма доставлены мною, то считаю необходимым теперь упомянуть, что относительно печатания частных писем я не разделяю взгляда ни редакции "Вестника Европы", ни самого Соловьева. Я должен поэтому объяснить, как эти письма попали в редакцию.
Вскоре после кончины Владимира Сергеевича я был у M. M. Стасюлевича и в разговоре упомянул о том, что у меня есть интересный материал для статьи: об отношении покойного Соловьева к медиумическим явлениям -- и что на днях я попрошу его ознакомиться с этими материалами и сообщить мне, будет ли статья об этом предмете представлять интерес для читателей "Вестника Европы". Через несколько дней я уехал в Москву, где прочел некоторым из друзей Соловьева помянутые письма: потом в деревне у меня они были переписаны и посланы для просмотра, а не для печати M. M. Стасюлевичу. Долгое время не получая ответа, но зная обычную аккуратность издателя, я написал ему, чтобы узнать, находит ли он материал подходящим, и с удивлением узнал, что письма уже напечатаны.
Михаил Матвеевич, очевидно, забыл, что, когда мы беседовали о Соловьеве, речь шла по поводу его писем, а не о самих письмах. Конечно, в этих письмах нет ничего, могущего компрометировать кого бы то ни было, но в принципе, будучи убежден, что при жизни автора частные письма могут печататься только с его ведома, а после его смерти только с ведома и по желанию того лица, к которому письмо адресовано и которое, сообщая его для напечатания в то или другое издание, вместе с тем берет на себя всю юридическую и нравственную ответственность за него, я не могу признать напечатание этих писем с формальной точки зрения вполне правильным.
Укоренившийся во многих редакциях обычай печатать письма и документы без достаточной проверки права тех лиц, которыми они предъявляются, и без согласия третьих лиц, чести которых они могут касаться, -- есть одно из самых печальных явлений, проникших в нашу публицистику еще прежде, чем новые временные правила о свободе печати благодаря поспешности работ комиссии Д. Ф. Кобеко [Д. Ф. Кобеко (1837--?) -- писатель и государственный деятель, в 1904 г. был назначен председателем комиссии по составлению нового законопроекта о печати. Разработанные комиссией "Временные правила о печати" вступили в силу 24 ноября 1905 г.] успели получить не только Высочайшее, но и какое бы то ни было утверждение.
Впрочем, это замечание о неправильном печатании частных писем, может быть, менее всего относится к "Вестнику Европы".
Я был с Соловьевым в одной гимназии и помню еще в шестом классе его худую и бледную фигуру во время перемен; но, так как он был классом старше меня, мы не были знакомы и познакомились только тогда, когда я был уже на первом курсе университета. Хорошо помню этот вечер. У П. А. Зилова собралось несколько человек -- студентов разных факультетов, между ними были Соловьев и Писемский. Писемский был почитателем Огюста Конта; Соловьев, напротив того, полагал, что время позитивизма безвозвратно прошло и что философская мысль принимает совершенно другое направление. Между ними произошел оживленный спор, которого я оставался безмолвным слушателем, но с этого времени началась наша дружба с Соловьевым, хотя мы знали друг друга очень мало.
Та духовная связь, которая является вследствие единства убеждений, конечно, тем обязательнее и тем теснее, чем менее распространены эти убеждения, и в начале семидесятых годов найти в России человека, который сомневался бы в непогрешимости Фохта, Молешотта и Бюхнера, было трудно. Выступление через три года молодого философа с диссертацией, направленной против позитивизма, явилось не только неожиданностью, но и неслыханной дерзостью, и когда вслед за тем Владимир Соловьев получил кафедру П. Д. Юркевича, он сразу стал в Москве знаменитостью. Редакции искали его сотрудничества, дамы на разрыв приглашали его на чашку чая, а литературные противники старались облить помоями. На самого Соловьева это исключительное положение, завоеванное им в двадцать два года, не могло не иметь влияния, не всегда благотворного. Вынужденный по самым разнородным вопросам выступать в роли учителя, он тем самым связывал себя на будущее время, так как позднее не мог уже говорить иначе, чем говорил в первой молодости, не впадая в противоречие с самим собою.
Вероятно, именно от этой ранней привычки к кафедре у Соловьева осталась некоторая нелюбовь к спорам, к подробному обсуждению мнений людей противоположного направления и стремление к систематизации еще не доказанных гипотез. Всего опаснее такое стремление, конечно, в области истории. Во время своего увлечения славянофильскими теориями Соловьев часто вспоминал изречение: "Два Рима пало, третий стоит, четвертому -- не бывать" [Изречение, принадлежащее старцу Трехсвятительского псковского Елеазарова монастыря, писателю XVI в. Филофею. См.: Малинин В. Старец Елеазарова монастыря Филофей и его послания. Киев, 1901. С. 383.], -- разумея под третьим Римом Москву. Позднее, когда стремление к церковному единству заставило его тяготеть к первому, хотя и павшему, Риму, оно явилось причиною, может быть, не совсем справедливого отношения к московскому периоду русской истории.
Определение относительного значения каждого исторического события зависит, конечно, не только от объективных условий развития того или другого народа, но также, и прежде всего, от той точки зрения, на которой в данный момент находится сам автор.
"История сама есть Страшный суд", -- говорит Шиллер, и эта глубокая мысль есть вместе с тем осуждение тех поверхностных оценок, которые по собственному капризу хотели бы изменить ход мировых событий. Большинство людей, выражая свои стремления и желания, не подозревает, что все явления в природе неразрывно связаны между собою и что невозможно коснуться ни одного из них, не касаясь тем самым всего мироздания. В сущности, вся точность так называемых положительных наук основана на "незнании действительных причин совершающихся явлений". Что это так, ясно для каждого, кто может понять, что самое простое явление, как бы обычно и, по-видимому, само собою понятно оно ни было, в конце концов есть результат совместной одновременной деятельности бесчисленного множества условий. Но как только такая точка зрения действительно усвоена, сразу исчезает возможность исторического или, точнее, хронологического толкования событий, а с исчезновением понятия времени идея причины и цели неизбежно сливается в понятии сущего.