Вот почему во всех истинно философских, а не псевдонаучных системах последние, самые существенные вопросы сводятся к вопросам богословским. Вся кажущаяся действительность, возникающая во времени для того, чтобы опять в нем бесследно исчезнуть, есть нечто постоянно возникающее, но никогда не осуществляющееся.

У Вл. С. Соловьева уже в ранней молодости было ощущение близости той роковой черты, на которой стоит человечество. Светопреставление казалось ему не отдаленным событием, скрытым во тьме веков, а чем-то очень определенным и близким, к чему всегда надо быть готовым. Несмотря на то что такая точка зрения многим покажется странной или, пожалуй, даже ненормальной, стоит только внимательно отнестись к вопросу, который сделала мне однажды женщина, чуждая всяких богословских и философских тонкостей: не есть ли смерть человека для него светопреставление? -- чтобы понять практическое его значение для каждого из нас. "Мы не все умрем, а все изменимся" [1 Кор. 15, 51.], -- говорит апостол Павел. Важно, конечно, не то, когда и сколько человек испытывают это изменение и совершится ли оно мгновенно или последовательно во времени. По выражению того же апостола, у Бога один день и целый век -- как миг один и один миг -- как целый век [См.: 2-е послание Петра, 3, 8 ("...у Господа один день, как тысяча лет, и тысяча лет, как один день").]. С точки зрения положительного знания, такое отношение к делу, конечно, совершенно недопустимо; с другой стороны, что, собственно, делают ученые, самые авторитетные в сфере положительных наук? Действительно ли они дают своим читателям и слушателям только необходимые выводы из бесспорных законов и фактов? Не зависит ли, наоборот, значительная часть их успеха от кажущейся новизны точки зрения автора, которая позволяет читателю предположить, что он воспользовался данными, еще не известными его предшественникам? В половине семидесятых годов, когда С. М. Соловьев преподавал историю России Государю Наследнику, он останавливался в гостинице "Франция", где стояли и мы с Вл. С. Соловьевым, и я часто видел его в это время. Несмотря на мое уважение к знаменитому историку, я воспользовался этим случаем, чтобы высказать ему мои сомнения относительно научного значения исторического метода. Сергей Михайлович отвечал только, что это -- ересь, которая отпустится мне по молодости лет. Должен признаться, однако, что с тех пор не только не приблизился к более ортодоксальному пониманию "истории", а, наоборот, окончательно убедился в правильности отношения к ней Гете и Шопенгауэра. Вл. С. Соловьев, с которым мне приходилось беседовать об этом вопросе, хотя он часто ссылался на исторические доказательства, едва ли имел в этом отношении вполне определенную точку зрения.

Несмотря на исключительные способности, которые позволяли Соловьеву в короткое время преодолевать трудности, потребовавшие от другого долгих лет работы, здоровье его уже в молодости не было удовлетворительно. Однако, несмотря на совершенно неправильный, с точки зрения медицины, образ жизни, он дожил почти до пятидесяти лет и едва ли мог бы сделать больше, чем сделал, если бы работал более правильно.

Лет за десять до его смерти мне случилось как-то зайти к нему, когда какой-то художник писал его портрет. Соловьев, хотя ему не было и сорока лет, с его глубокими морщинами и длинными полуседыми волосами, тогда уже имел вид старика, и не было ничего удивительного, что художник спросил его: "А ведь вы, Владимир Сергеевич, должно быть, моложе Фета?" А Фету в то время было под семьдесят.

Старообразность фигуры и лица Соловьева в связи с чисто юношескими чертами его характера заставляла иногда людей, мало знающих его, думать, что он нарочно бывает ненатурален, что-то на себя "напускает" или прикидывается. Были даже в печати люди, которые глубокомысленно разыскивали какое-то "пятно", которое могло бы объяснить казавшиеся им странными противоречия в характере Соловьева. Для людей, привыкших жить исключительно почти внешними впечатлениями, его рассеянность и частые нарушения светских обычаев нередко также производили впечатление позы.

Один раз он на вечер приезжал без галстука, в другой -- удивлялся, узнав от швейцара, что его не могут принять, так как в семье -- прибавление семейства, хотя видел хозяйку еще накануне.

Однажды в доме, где хозяева интересовались богословскими вопросами, пригласили г. М., имевшего репутацию знатока в этих вопросах; между М. и Соловьевым действительно разговор скоро перешел на эту почву, и завязался спор, но скоро кончился совершенно неожиданно для слушателей. М. сослался на авторитет Василия Александрийского.

-- Такого нет, -- отрезал Соловьев.

Конечно, разговор на эту тему уже не мог продолжаться, и пришлось перейти к менее интересным вопросам.

Между тем от природы Соловьев не только не был резок, но вообще трудно было найти человека более благодушного и менее требовательного к своим собеседникам: он громко смеялся самым незамысловатым шуткам.