Мария.
Двадцать лет меня мучила мысль, что мы тогда не подали друг другу руки на прощанье, — быть может, она мучила и вас. Впереди у меня нет двадцати лет… но оставшиеся мне годы я хотела бы прожить в мире. Что разлучило нас… это я забыла… все двадцать пять лет вражды, если вы пожелаете, сотру я из памяти своей в тот миг, когда выйду из этого дома, где я пережила все свое горе, а вы — все свое счастье.
Леонора, горько.
Счастье? Мое счастье в этом доме?
Мария.
Но, Леонора… Вы ведь имели его … имели ребенка… все…
Леонора.
Я? Когда я имела его!.. Когда он мне принадлежал?.. Я находилась где-то в доме, тихими шагами ходила по комнатам, где, казалось, лежал больной… Он знал только свою работу, только работу… Вечно его томило беспокойство, нетерпение… Как лунатик, говорил он со мною во сне своего творчества… Никогда не говорил со мною наяву… Всегда своими мыслями он был с тем, что терял, но не с тем, чем владел… О, эти тревожные годы, этот вечный страх!.. Как тюремщик перед узником, — так чувствовала я себя, так сильно было в нем желанье вырваться… Никогда во мне не было чувства уверенности, никогда я не сознавала себя предметом его забот; его не занимали счастье и страдания ближних… Только в себе он рылся, только в шахте своей работы… А я стояла рядом, бесполезно снедаемая, бессмысленно сгорающая со всей своей любовью, и он не чувствовал ее… ничего не чувствовал он, кроме своего чувства… Счастье! Я — счастливая!.. Какое могло быть счастье рядом с ним, ни о ком не помнившем — ни о жене, ни о ребенке, ни о доме… Только работа, работа, работа… Какое могло быть счастье с ним!
Мария.
Впоследствии, Леонора… В своих воспоминаниях, когда ты видела его в творениях… более прекрасным… впоследствии, Леонора!