Он перебил меня, сказав, что он в тревоге: его мучает совесть.

— Эти молодые люди, по их словам, вышли на волю. Но как? Вряд ли лорд сам освободил их.

— О нет; не сомневаюсь, что они удрали!

— Вот это меня и тревожит; я опасаюсь, что они удрали, и твои слова подтверждают мои опасения.

— Я не стал бы это называть опасениями. Я подозреваю, что они удрали, но если это так, я ничуть не огорчен.

— Я тоже не огорчен… но…

— В чем же дело? Что может вас тревожить?

— Если они удрали, наш долг повелевает нам поймать их и доставить лорду, ибо нехорошо, если человек столь знатный потерпит тяжкую обиду от людей низкого звания.

Вот оно, опять! Он способен был видеть только одну сторону дела. Так он был воспитан, в его венах текла кровь предков, отравленная бессознательной жестокостью, передаваемая по наследству длинной цепью сердец, из которых каждое еще добавляло отравы. Посадить в тюрьму этих людей без всякого доказательства вины и уморить голодом их родителей — это не беда, так как они всего только крестьяне и покорны воле и прихотям своего лорда, какими бы страшными ни были эти прихоти. Но если они разобьют столь неправедно наложенные на них оковы — это дерзость, которую не может терпеть ни один порядочный человек, сознающий свой долг по отношению к своей священной касте.

Целых полчаса старался я отвлечь его от этих мыслей, но безуспешно; наконец одно внешнее событие отвлекло его: поднявшись на вершину небольшого холма, мы увидели вдали красное зарево.