Он равнодушно пожал плечами.

— Слишком поздно делать что-либо другое.

— Вы говорите это потому, что сейчас легче всего сказать именно такие слова, а не потому, что это правда. На самом деле слишком поздно менять наше общее решение.

— Но я вас просто не понимаю!

Она улыбнулась вымученной улыбкой, от которой лицо ее не разгладилось, а лишь еще более сжалось.

— Вы не понимаете потому, что не знаете, как вы все для меня изменили — да, да, с самого начала, задолго до того, как мне стало известно обо всем, что вы сделали.

— Обо всем, что я сделал?

— Да. Сначала я просто не понимала, что здесь все меня сторонятся, считают меня дурной женщиной. По-моему, они даже отказались обедать со мной за одним столом. Я узнала обо всем этом позже, узнала, как вы уговорили свою матушку поехать с вами к ван дер Лайденам и как вы настаивали на оглашении вашей помолвки на балу у Бофортов, чтобы вместо одной семьи меня могли поддержать сразу две…

При этих словах он рассмеялся.

— Вообразите только, как я была глупа и ненаблюдательна! — продолжала она. — Я ничего этого не знала, пока бабушка однажды все это мне не выболтала. Нью-Йорк означал для меня просто покой и свободу, просто возвращение домой. И я была так счастлива вновь очутиться среди своих, что мне казалось, будто все такие хорошие, добрые и все рады меня видеть. Но я с самого начала чувствовала, что нет никого добрее вас; никто не объяснил мне, почему надо сделать то, что сначала казалось таким трудным и… и ненужным. Эти хорошие люди не могли меня убедить, и я чувствовала, что они никогда не подвергались соблазну. Но вы знали, вы поняли, вы чувствовали, как внешний мир цепляется за людей всеми своими золотыми руками, и все же вам было ненавистно то, что он от них требует, вам было ненавистно счастье, купленное ценою вероломства, жестокости и равнодушия. Раньше я этого не знала… и это лучше всего, что я знала.