— Боже мой! — восклицал писарь, настрачивая отличным почерком бумагу. — Что только делается… Со взломом! Да ведь это надо ее сажать в темную, боже!
— Боже мой! — восклицал старшина. — Посадишь! Посадишь! Ах ты, боже мой!
— Секите, рубите голову…
— Ах, боже мой! Собирайся, Власьевна! Кабы это я — это правило требует. И за что? О боже мой, боже мой…
Иван Куприянов приступил к этому делу с тем же сухим безразличием, которое составляет исключительную принадлежность людей, привыкших не разбирать своих личных симпатий.
— Неужели ты начнешь дело?.. — спросил я у Куприянова.
— Ни за что! — прервал он меня. — Пусть они (он указал на старшину и писаря) отнесутся формальной бумагой, иначе мне нет никакого дела.
Бумагу формальную написали, а Куприянов тотчас же составил «протокольчик», как он выразился. При всеобщих сожалениях к старухе и при точном и аккуратнейшем исполнении требований долга, ни в грош не ставящего этих сожалений, мы отбыли из села обратно в город, причем на вопросы мои, что будет со старухой, Куприянов отвечал:
— Уж там это дело прокурора. Я свое дело сделал, а там, что хотят, их дело.
Долго я не виделся с Куприяновым. Но мне хотелось знать кое-что о старухе, и через месяц я зашел кнему.