Жорес назвал его «пессимистической бутадой», а Бернштейн был того мнения, что «интересующаяся» нас «теза» может быть «оправдана» тем, что, когда Маркс и Энгельс писали свой знаменитый Манифест,

«рабочие везде лишены были права голоса, т.е. всякого участия в администрации» [цит. по П: XIII, 264].

«Объяснение» дикое и в нем не много логики. По справедливому мнению Плеханова:

«Если бы они были правы, то выходило бы, что теперь, когда пролетариат передовых капиталистических стран уже имеет бóльшую часть тех политических прав, которых недоставало ему накануне революционного движения 1848 г.; теперь, когда даже русский пролетариат не далек от приобретения прав гражданина, пределы социалистического интернационализма должны быть сужены в пользу патриотизма. Но это значило бы, что интернационализм должен отступать по мере успехов интернационального рабочего движения . Мне кажется, что дело происходит как раз наоборот, что интернационализм все глубже проникает в сердца пролетариев, и что теперь его влияние на них сильнее, чем это было в эпоху появления „Манифеста коммунистической партии“. Мне кажется, что „теза“ Маркса и Энгельса нуждается не в оправдании , а только в правильном истолковании » [П: XIII, 264].

А такого-то правильного истолкования давать не могут оппортунисты, ибо они пытаются похоронить как раз интернационализм, т.е. то, из чего исходит Маркс в «Коммунистическом Манифесте».

Откуда появилось в Манифесте это положение? Оно было ответом на обвинение идеологов буржуазии коммунистов в том, что те хотят «уничтожить отечество».

«Ясно, стало быть, что у авторов Манифеста речь шла об „ отечестве “, понимаемом в совершенно определенном смысле, т.е. в том смысле, который придавали этому понятию буржуазные идеологи. Манифест объявил, что такого отечества рабочие не имеют. Это было справедливо в то время; это остается справедливым теперь, когда пролетариат передовых стран пользуется известными, более или менее широкими, более или менее прочными, политическими правами; это останется справедливым и на будущее время, как бы ни были велики те политические завоевания, которые еще предстоит сделать рабочему классу» [П: XIII, 264].

Не следует при этом запутывать вопрос и усложнять его привнесением в него вопроса о народности, который иначе и ставится, и решается. Говоря об «отечестве будущего», оппортунисты тем самым путают эти два вопроса.

«„Отечества“ будущего, как нам изобразил их Жорес, совсем не похожи на то „отечество“, которое имели в виду буржуазные публицисты, нападавшие на коммунистов, и о котором говорили Маркс и Энгельс, возражая этим публицистам. Многочисленные и разноцветные „отечества“ будущего являются в изображении Жореса ничем иным, как народностями . Если бы авторы Коммунистического Манифеста сказали, что рабочие не принадлежат ни к каким народностям, то это было бы не „пессимистической бутадой“, а просто смешной нелепостью. Но они говорили не о народностях, а об отечестве, и вдобавок не о том отечестве, которое будет существовать , по мнению Жореса, в счастливом царстве коммунизма, а о том, которое существует теперь, при гнетущем господстве капиталистического способа производства. А это отечество имеет, как я сказал, черты, делающие его очень мало похожим на те будущие „отечества“, о которых говорил Жорес со свойственным ему красноречием» [П: XIII, 265].

Какие же это черты? Сами оппортунисты не могут не видеть их: «отечество» – это прежде всего есть теперь выражение «национальной исключительности, взаимного недоверия между народами и угнетения одного народа другим» – как говорит Жорес. Разве Маркс был неправ, когда утверждал, что такого отечества пролетариат не имеет? Оппортунисты утверждают, что отрицание отечества есть отказ от культурных приобретений и завоеваний народа. Но это просто неверно; как раз успехи культуры приводят к пониманию узости идеи патриотизма, идеи отечества.