— Иван Галактионыч, Иван Галактионыч, покойник вернулся. Артем Григорьича Моторного сын…
Усатый Мотовиленко в неизменном черном пиджаке, который он как-будто не снимал с тех пор, как учил в школе, показался в дверях, подошел к Моторному, обнял его и проговорил, по своему обыкновению повторяя слова:
— Одну минутку, Ваня, подожди. Очень рад, что ты жив и здоров. Сейчас мы кончим. Одну минутку… Одну минутку!
…Минутка, в течение которой жил и чувствовал Моторный, очнувшись на поле, заваленном трупами, была бесконечна. Мир восстанавливался по кускам. Солнце, разбившееся около его ног, опять висело над головой, как металлический круг, выхваченным из горна. Он увидел свои ноги, двинул одной, потом другой, увидел откинутую полу шинели, плотно закрученные обмотки, коричневые брюки, зашитые на коленях. Ручные гранаты свисали на землю и стягивали тело. Винтовка лежала рядом под рукой. Он инстинктивно схватывает ее и вспоминает, что только что бежал в атаку. Только что… Вокруг не слышно выстрелов, не слышно голосов, криков. Но его голова все еще полна шумами боя, тревогой, и жаждой движения. Он вскакивает и бежит по полю, забыв, что папаха остается лежать на земле. Он совершенно ясно помнит только одно — одну фразу, произнесенную командующим и застрявшую в его мозгу. «Драться, как под Каховкой». Это совершенно ясно: как под Каховкой! Он делает несколько шагов и падает…
Мотовиленко опять показывается в дверях, идет к Моторному, улыбаясь и протягивая руки. Потом лицо его вдруг становится серьезным, он хлопает себя по лбу.
— Ах, да, еще одну минутку, Ваня, — кричит он. Скрывается опять в соседнюю комнату. Сейчас же возвращается, подходит к пареньку, с которым только что разговаривал Моторный, и просит его отыскать черновичок сметы. — Тот, что мы вчера составляли, — приговаривает он. — Он где-нибудь у тебя в столе. Посмотри хорошенько.
Пока парень рылся в бумагах, председатель подсел к столу и стал писать.
…Моторный пришел в сознание в госпитале, в большой палате, где на выстроенных рядами кроватях лежали больные красноармейцы. Он не мог произнести ни одного понятного слова. Его речь раздробилась на множество глухих, отдельных, не связанных между собой звуков. Тело вздрагивало и тряслось несмотря на всю силу воли, которую он употреблял, чтобы приостановить эту пляску. Победа (он знал, что Врангель разбит и ни одной белой армии не осталось на Советской земле) омрачалась мучительным состоянием, которое переживало его тело. Торжество над врагом было в то же время единственной его радостью, которую он остро чувствовал. Другие известия не доходили до него. Ему прописали абсолютный покой.
— Ты меня извини, пожалуйста, Ваня. — отрывается от бумаги Мотовиленко. — Понимаешь, сейчас едет человек в город. Нужно там отстоять смету. Еще немного, и я совсем освобожусь. Совершенно освобожусь…